Fridhelm Kroger

Опубликовано 30 июня 2016 года

5026 0

― Представьтесь, пожалуйста. Скажите, где Вы родились и кто были Ваши родители?

― Когда я попал в плен ― русский офицер в лагере меня тоже так же об этом спросил: это происходило точно как у нас сейчас. Я родился в 1925-м году Бохуме, в Рурском промышленном районе. Мой отец родился в 1887 году, он был солдатом Первой мировой войны.

― Когда Вы пошли в школу?

― Когда мне было 6 лет. Тогда были и гимназии, и реальные школы. Нас было трое сыновей ― и все трое были не без способностей. Но нашему отцу практически не надо было заботиться о нашем воспитании. Мой старший брат, 1921-го года рождения, пошёл учиться на ремесленника. Тогда были интернаты, в которых учили на учителя, и я был туда отправлен, когда мне было 14 лет.

― Что Вы можете сказать о Германии своего детства? Вы помните появление Гитлера?

― Дело в том, что мы проиграли Первую мировую войну (точно так же, как позднее ― Вторую). После Первой в Германии все ругали Версальский мир, заключённый в 1918-1919 годах. Он был ещё хуже, чем мир, который мы насильно получили в 1945-м и последующих годах. По Версальскому договору Германия должна была 50 лет платить репарации нашим бывшим врагам с 1919 года и до конца 1960-х годов. В рамках этих репараций мы должны были даром поставлять уголь, сталь и вообще всё, что могли производить. Этим я хочу сказать, что вовсе не было чудом, когда после Первой мировой войны очень многие люди в Германии решили: «О, Адольф Гитлер – это человек, который нас спасёт»…

― До войны у Вас в семье был автомобиль?

― Нет. Даже у врачей далеко не у всех были автомобили: у них были лошади, конные повозки. Автомобили были только у... я не знаю, у кого они были. Но после войны гражданские машины очень быстро стали массовым явлением. К примеру, у крестьян ― сразу появились (эти нужду вообще никогда не испытывали). Потом ― у квалифицированных рабочих, и даже у нас позже была.

― А велосипед или мотоцикл?

― У кого был велосипед ― это уже была ценность. Мотоцикл ― ещё большая ценность, конечно. Это появилось вместе с национал-социализмом: до того, в конце 1920-х годов, были миллионы безработных. Потом их становилось всё меньше. О благосостоянии, зажиточности, как сегодня ― тогда нельзя было и говорить, но после 1933-го года люди смогли себе позволять немножко больше. Была Первая мировая война, потом инфляция и безработица, а с Гитлером у многих появились надежды. Они сначала, до войны, частично исполнились, но в результате неё, конечно, были разрушены.

― Состояли ли Вы в «Гитлерюгенде»?

― Да, это было примерно как в старой ГДР 30 лет назад: все учащиеся автоматически поступали в молодёжные организации. Я окончил школу в 1940-м году: тогда уже шли первые военные действия. Сначала заняли Рейнскую область, потом Австрия была включена обратно в Империю, потом Чехия. Германия была непрерывно в состоянии войны. И всё было успешно, и на меня это действовало. Потом втянулись Франция и Англия – и постепенно мы оказались в окружении заклятых врагов.


― В «Гитлерюгенде» были различные подразделения. В каком были Вы?

― До того, как я пошел учиться на учителя, я был в «Юнгфольк». Это как у Вас: сначала комсомольцы, потом пионеры… я был «комсомолец». А, нет, это наоборот: значит, я был сначала «пионером».

Школа была устроена, как гимназия, но с той разницей, что до Третьего Рейха в гимназиях и реальных школах могли учиться только те, кто мог их оплатить. Те же, кто учились в народной школе ― становились ремесленниками.

У нас в семье в 1933-м году мой старший брат по его способностям должен был учиться в гимназии, но мой отец не мог платить за его учёбу. Я был следующим. Я не был тупым ― и тоже мог учиться в гимназии! И тут пришел Третий Рейх: Адольф Гитлер, большая фигура из света…

― А Ваш младший брат учился в гимназии?

― Нет, он ― 1929-го года рождения ― учился в Национал-социалистическом воспитательном интернате. Это Вам ни о чём не говорит. Там готовили подрастающее поколение политиков для Третьего Рейха. После войны это всё закончилось. Смешно, но мы сохранили профессии, которые выбрали в детстве. Мой старший брат был ремесленником, я ― учителем, а наш младший брат ― руководителем на одном большом предприятии. Правда, старший только сначала был рабочим, а потом выучился на инженера. Мы все трое кем-то стали, хотя до начала войны наши шансы выглядели не очень здорово.

― Иностранные языки ― изучали? Какие?

― Да, английский и французский.

― Как Вы восприняли начало войны с Советским союзом? Первые успехи и первые поражения…

― Первые успехи ― следовали один за другим! Это была молниеносная война: она била, как молния! Нападения на большие города, танковые клинья прорывались там и здесь, они образовывали большие «котлы», в одном было 400 тысяч пленных, в другом 300 тысяч пленных! Это была победа на всех фронтах. Мы очень быстро продвигались, и в 1941-м году уже были под Москвой. Потом Гитлер, вероятно, забыл то, что перед ним некоторые другие ― Наполеон, в частности ― тоже уже стояли под Москвой…

― И как Вы восприняли поражение под Москвой?

― Нам о нём не сообщали, как о поражении! Нам сказали, что мы «просто отодвинули фронт на 150 километров». И мы сказали: «ЧТО?!» До того ― были только победы, победы, победы… а теперь ― что это?! Тогда мы не отступали, мы «спрямляли фронт». Русские свои города тогда у нас не отвоёвывали: мы «сами покидали города в рамках спрямления линии фронта». Так тогда выражались. Вспомним Сталинград: он был совершенно ненужной целью. Ведь мы уже были на Кавказе, хотели двигаться в сторону Персии: к источникам нефти. Тогда бы у нас всё было…

― Как военные поражения воспринимались в немецком тылу?

― Сопротивления становилось всё больше, но его подавляли в зародыше. Война представлялась пропагандой таким образом, что большинство населения не замечало и не понимало, что там происходит. Мы жили мыслью ― и об этом повсеместно говорили ― об Окончательной победе. Под «Окончательной победой» имелось в виду, что у Гитлера в руках будут некие тайные вооружения, и он уничтожит Англию. Всё время объявляли о секретном оружии: объявляли, объявляли и объявляли. Но оно так и не появлялось.

― Когда во время войны уровень жизни в тылу начал падать?

― Он падал постоянно. Исчезали продукты, всё исчезало, даже шины для велосипедов надо было искать! Частные автомобили призывали в армию, как солдат.

― На фронте считали, что после Сталинграда победа невозможна. А в тылу?

― Были такие мнения. Но тех, кто так считал, просто убирали. Фронт требовал всё новых пополнений: все были на фронте. Мы, три брата, все воевали. Хотя младший брат даже не был солдатом, ему дали фаустпатрон и послали на Западный фронт бить американцев. Весной 1945-го, когда война была уже практически закончена. Не знаю, что я должен сказать по этому поводу.

А в 1943-м году, когда мне исполнилось 18 лет ― меня призвали в армию. В отряд наблюдателей. Это Вам ничего не говорит. Это ― такое подразделение артиллерии, которое не стреляет, а имеет задачу обнаружить вражеские батареи с помощью радио-, световых и звуковых измерений. Инструментальная разведка. Обнаружение вражеской артиллерии с целью подавления.

― Когда Вас призвали ― с каким настроением Вы пошли служить?

― Война шла уже довольно долго: сперва мы «спешили от победы к победе», затем мы хотели «оказывать сопротивление»… а те, кто дезертировал, отказывался ― к ним применяли насилие, их посылали в штрафные батальоны.

― Какие военное обучение Вы получили? Где и сколько происходила Ваша подготовка?

― В Лемго, под Билефельдом, я стал солдатом и прошёл обучение на радиста. Оно продолжалось с 1-го ноября 1943-го по весну 1944-го года: значит, около 4-х месяцев. Меня учили получать и передавать сообщения. Я был в штабной батарее нашего дивизиона. У меня была рация, она называлась «Берта-1»: такой ящик… (Показывает.) Она очень часто ломалась. За всё время моей войны я не передал и не принял ни одного сообщения: за все 6 или 8 недель, которые был на фронте. У дивизиона практически не было работы, мы не работали. Я думаю как раз о Клаусе Фритше: он был радистом в Люфтваффе. Его сбили над Азовом… нет, даже над Каспием.

А весной 1944-го мы поехали в Румынию. Там войны практически не было, фронт стоял на одном месте, боевые действия практически не велись. Там ― русские, здесь ― немцы. Чтобы нас чем-то занять, в июне-июле нам приказали строить позиции на следующую зиму. В августе 1944-го нас перевели на другую позицию. Но это оказалась не просто «смена позиции», а русское наступление! Русские прорвались, их танковые клинья уже преодолели Карпаты и вошли в Венгрию. Румыния, Болгария и все прилегающие районы остались за линией фронта.

― Какие отношения у Вас были с румынским гражданским населением?

― Видите ли, это была местность, где жило очень много немцев. Они и до сих пор там живут. И румыны всегда были нашими союзниками, а в то время они ещё были союзниками немецкого Третьего Рейха.

― У русских было мнение, что румын лучше иметь врагами, потому что они в принципе не способны воевать и сопротивляться. А как думали немцы?

― Румыны были союзниками до тех пор, пока рассчитывали, что с нами могут что-то выиграть. Но когда они заметили, что враги всё приближаются, а потом что они уже в Румынии ― с нами просто распрощались. Вопрос был не в румынах.

― Какого подчинения был Ваш отряд?

― Мы, как наблюдательный дивизион, принадлежали к 110-му армейскому командованию. Это был участок фронта в 30-40 километров. Там стояла одна пехотная дивизия, и у них в подразделениях была лёгкая артиллерия или что-то такое, но мы этого никогда не знали и так и не узнали.

― Какое у Вас было вооружение?

― Только то, которым мы сами себя защищали. Каждый солдат имел карабин. Позже в какой-то книге я прочитал, что, когда формировали наш дивизион ― всё оборудование, все приборы были устаревшими: их специально нам передавали из других дивизионов. Наши грузовики были реквизированы у частных владельцев ― и их переоборудовали, чтобы в них поместилась наша аппаратура. Третий Рейх отнюдь не был неисчерпаемым: ни по технике, ни по кадрам. Ладно ещё меня призвали в 18 лет, но я знаю ветеранов Второй мировой 1926-го и 1927-го годов рождения: их загребли из «Гитлерюгенда». Они служили в противовоздушной обороне. Детей, практически ― ставили к оружию.

― Ваша радиостанция была на легковом автомобиле?

― Нет, ещё хуже. Наш дивизион был в полном смысле слов «сшит из обносков», так сказать. Моя радиостанция была смонтирована на старом датском громкоговорителе: одноосная повозка и лошадь. В конечном счёте это всё свалилось в канаву, и мне было куда больше жаль лошадь, чем радиостанцию. Я остался без ничего, а наш дивизион уехал неизвестно куда. Это было во время отступления. (Показывает.) Наша батарея 40-го наблюдательного дивизиона через Чехию, Венгрию и Румынию была переведена в район Яссы-Кишинёв. Фронт там образовывала 106-я пехотная дивизия. Вот эта чёрная линия ― это фронт к моменту начала русского наступления, вот это ― Украина и Бессарабия на севере. Мы отступали вот сюда, до Венгрии. В августе-декабре 1944-го года на всём этом пространстве царил невероятный хаос! Все части, которые там были, неожиданно оказались за линией фронта. Вы можете себе представить: батарея была за Прутом, потом отступала на юг, потом перешла через Карпаты окольными дорогами, со многими обходами...

Мы собирались группами, всё равно какой род войск: был полный хаос, безудержное бегство. Пару лет назад в юго-восточной Азии было цунами: пришла волна ― и всё снесла. Вот у нас в Румынии было точно так же. Точное число потерь я не знаю, но там погибли и попали в плен сотни тысяч. Мы отступали до Чехии и Германии, и там батарея была распущена. Мы говорили о русской молниеносной войне, и это было для всех внове.

― Расскажите, пожалуйста, как именно Вы попали в плен?

― Да нечего тут рассказывать. В результате совершенно идиотской ситуации. Румыны, наши бывшие союзники, уже перешли на сторону русских, их солдаты массово перебегали к русским. Когда же мы маленькой группой пришли на северную окраину Карпат, нас остановили румыны ― и на ломаном немецком сказали, что они должны нас интернировать, но вскоре они нас поменяют на румынскую офицерскую школу, которая ещё находится в Германии ― и мы попадём домой. Всё это было бессмыслицей, вздором: на следующее утро румын там уже не было, а перед толпой немцев стояли русские части. Это не было лагерем. Нас согнали на большие луга, вокруг стояла охрана. Тех, кто пытался бежать ― расстреливали.

― Многие опрошенные говорили, что они больше боялись попасть в плен, чем быть убитыми. А как было лично у Вас?

― Это мы знали уже в самом начале войны: если воюешь с русскими ― сохраняй последний патрон для себя, потому что если ты попадешь в плен ― там тебе угрожает самое плохое. Здесь, среди наших ветеранов, в том числе, есть люди, которые были в Ваффен-СС. Это были худшие враги русских, скажем так. Но ― смешно: они ещё живы. И они рассказывают, а я только удивляюсь, как русские врачи (в первую очередь ― женщины-врачи: больше, чем мужчины-врачи) обращались с ними, как с собственными детьми. Я не был в Ваффен-СС, но у меня такие же впечатления. Это из книги Фрица Виттмана «Розы для Тамары». У меня тоже были такие «розы», хотя я и не был в Ваффен-СС.

Но многим из нас тогда повезло не попасть в плен, а поодиночке или различными группами перейти Карпаты. Я уже говорил: в их северной части были чисто немецкие города: Кронштадт, Клаузенбург, Херманнштадт… это были совершенно немецкие районы, как в России на Волге, где жили российские немцы.

(Показывает.) Вот здесь ― Фокшаны [Focsani]. В этом районе было столько немецких военнопленных, что из них образовывались пробки! Тут была погрузочная станция, с которой отправляли в Россию. Отсюда и нас позже туда отправили. Меня отвезли в товарном поезде стоя. Мы ехали примерно 3 или 4 дня на болгарско-румынскую границу: там был ещё больший лагерь. А оттуда каждый день тысячи военнопленных отправляли обратно в Фокшаны, чтобы нигде не образовывались пробки.

― Как Вас кормили в плену?

― Это было второстепенное дело. Сначала было не до этого. Мы, в начале войны на Востоке, тоже взяли сотни тысяч пленных, и многие из них умерли с голода. Победители были не в состоянии одновременно накормить столько людей. Точно так же обходились и с нами. Днями ничего не было. На обратном пути в Фокшаны мы голодными маршировали три дня ― и только потом нам дали какую-то еду. Ну, кукурузный хлеб, сладкий перец: то, что можно было найти по дороге. Интересно было то, что тот, кто падал ― оставался лежать.

― Как с Вами обращались?

― На тысячу военнопленных было, вероятно, 5-6 конвойных: один впереди, один сзади, двое или трое в середине. Бежать никто не осмеливался, да и куда нам было бежать? Мы должны были идти дальше. А если кто-то оставался лежать, то через некоторое время мы слышали очередь из русского пистолет-пулемёта: «тр-тр-тр». Тогда мы знали, что нас стало на одного или несколько человек меньше. Сколько их было из тысяч, я не могу сказать. Многие остались лежать у тех дорог. Там не было ни санитарных автомобилей, ни Красного креста. Но мы это приняли так, как оно было: ранее у нас это было точно так же.

― И что было дальше?

― У нас было очень много потерь, очень много мёртвых. Потом опять Фокшаны, а оттуда ежедневно было несколько транспортов в направлении России, во все направления. Мой транспорт пришёл в окрестности Владимира. По дороге туда было так, как я Вам уже рассказывал. Поезда ехали только тогда, когда путь был свободен. Иногда мы по три дня стояли на одном месте: тогда давали воду, хлеб или сухари. Ещё давали сёмгу или лосося. Когда он копчёный ― это деликатес, но нам давали солёный и не давали воду. Хлеб тоже был сухой, сухари. Воду с ними не давали. Это был товарный вагон, «удобства» ― дырка в полу. Сначала в одном вагоне было около 100 человек. Мёртвых складывали просто у железной дороги. Сколько человек умерло у нас в вагоне, я сказать не могу.

Приехали в лагерь номер 165. Это очень большой, старый лагерь, там было много русских уголовных преступников. И там же была школа антифашистов. Нас выгрузили между лагерем и Владимиром, в Вязниках: там рядом река. Мы выпрыгнули из вагонов в летней униформе ― и оказались по колено в снегу. А в Румынии ещё было лето. Клаус Фритше потом написал обо всём этом книгу.

Наконец мы пришли в лагерь ― и оказались в карантине: кто знает, какие болезни мы могли на себе занести? А вот с этого момента ― был полный порядок. Возникли постоянные роты, на которые нас разделили. Про питание ― даже нечего и говорить: три раза в день суп, три раза в день по 300 грамм хлеба… пока мы не работали ― это было нормально, но позже, когда начали вкалывать, это уже не было достаточным питанием.

― Где и кем Вы работали в плену?

― В этом основном 165-м лагере я работал практически только на лесоповале.

У меня есть интересная история про отношения с русскими. Мы говорили, что они такие же бедные свиньи, как мы: тоже уже много лет были солдатами, и кто знал, когда они вернутся домой? Если бы русские были умнее ― если бы они дали нам нормальные инструменты, нормальную одежду и нормальное питание ― то мы бы за пару месяцев вырубили им полтайги. У нас же были старые тупые пилы с каких-то древних складов, и мы сами сначала должны были приводить инструменты в порядок. В любом случае, нашей задачей было валить деревья, распиливать их на брёвна один метр длиной и складывать эти брёвна в штабеля: один метр в высоту, пять метров в длину. Всё ― зимой, нашей первой зимой. Надо было выполнять норму, это было важно. Несмотря на то, что вместо зимней одежды нам дали тряпки. Кому повезло – у тех были дырявые валенки. У меня весь плен не было валенок.

― О чём в лагере шли разговоры между военнопленными?

― В то время ― это было ещё до капитуляции ― мы все были молодыми, все выросли из «Гитлерюгенда», мы были рождены солдатами, мы хотели создать великую немецкую империю, тогда мы в это верили, и ― многие говорили, что, хотя мы за Москвой, но мы подождём, весной немецкие танковые группы снова развернутся и прорвутся, и в один прекрасный день мы будем освобождены. Потом тех, кто так думал, становилось всё меньше. Капитуляцию я встретил в лагере 165. Там стояла школа антифашистов, в которой оказались многие известные нам люди. И там было большое пространство, которое было разделено на зоны, в которых стояли бараки и землянки, которые были наполовину в земле (у них было преимущество: в них было тепло). Там меньше топили, но там было тепло. Когда туда набивалось 100-150 военнопленных ― они согревали землянку собственным теплом. Никаких новостей мы не получали. Мы знали только то, что проходило через фильтр. Мы узнавали только об успехах русских, а не про успехи немцев, которые, возможно, прорывались там-то или там-то.

― В такой ситуации обычно возникают слухи. У Вас говорили о чём-то таком? Например, что немцы высадили в Москве десант…

― Да, мы называли это «сортирные новости». Во-первых, был слух, что война уже закончилась, что мы едем домой. И 5 лет подряд мы это слышали от русских: "Skoro budet domoy, khoroschiy raboty, skoro budet domoy". В конце мы этому уже не верили. Собственно капитуляцию я воспринял, как конец: всё прошло ― и закончилось. В лагере тогда построили большую трибуну, красные знамёна, транспаранты, русские офицеры курили папиросы… Были большие речи с микрофонами (мы их не понимали). Говорили, что фашизм побеждён, и мы должны были в это поверить. Вот в этот момент мы и перестали надеяться, что на следующее утро раздастся пара взрывов ― и перед воротами лагеря появятся немецкие танки.

― То есть, настроение после капитуляции сильно упало?

― Да. Мы подчинились своей судьбе. Многие потеряли мужество. Были случаи самоубийств, некоторые себя калечили, думали, что если у них останется три пальца на руке ― то их отправят домой.

― За членовредительство ― наказывали?

― Не знаю, я так не делал. Ни разу не пробовал отрубать себе руку.

― Что помогало держаться?

― Если человек был в плену не один, а вдвоём или втроём (или если это было целое подразделение со своими унтер-офицерами и офицерами, которые друг другу помогали) ― тогда было легче. Но когда ты один, «сам следующий» ― тогда ты просто подчиняешься судьбе. Всё прошло и закончилось, и мы надеялись только, что когда-нибудь будет освобождение по милости победителя.

― С Вами был кто-то из Вашей части?

― Тогда в Карпатах (а это 1500 километров) с юга на север шёл огромный поток. Наш дивизион дошёл до Германии, но мы были разбиты, все бежали вперемежку, пехота и авиация, никто друг про друга ничего не знал. Мы сбивались в группы, на дороге возникали офицеры, они кричали: «Стоять, я расстреляю каждого, кто бросит оружие, мы должны защищаться и оказывать сопротивление!», но всё это было бессмысленно. Это было стадо. Если оно вырвалось ― то можно делать всё, что угодно, но оно уже вырвалось ― и более не остановится, пока не рухнет в пропасть.

― Встречали ли Вы в лагере своих земляков, старых знакомых, сослуживцев? Ведь немецкие части формировались по земляческому признаку…

― Лагерь 165 был большой. Сначала я валил лес у его основной территории, а потом добывал торф в отдельном лагере, который являлся частью 165-го. Это весной: зимой торф не добывают. Когда становится теплее и суше ― начинается добыча. Тогда работают не по 8 часов в день, а от рассвета до заката. Спать нас вели в лагерь, в деревянные бараки. Там было невероятно много комаров, и спать было просто невозможно. После одного такого сезона на торфозаготовке – Вы, что называется, «готовы». Нас там работало примерно 30 человек: вроде бы все старые бойцы, но никто никого не знал до этого.

Во Владимире был один большой центральный лагерь и 32 маленьких (это можно прочитать у Виталия Гуриновича, он это исследовал). И никто никого не знал.

Когда меня отпустили из плена, и мы с «коллегами» в первый раз встретились в Германии ― каждый рассказал свою биографию. Я тоже рассказал ― и уточнил, что из плена меня отпустили тогда-то и там-то. Тогда ещё один человек заявил, что и его тоже также. У него с собой было удостоверение об освобождении из плена, там стояло «04.09.1949». Меня тоже отпустили 04.09.1949. Потом подал голос и третий: его тоже отпустили 04.09.1949. Три человека, которых отпустили в один день и которые ехали на родину в одном и том же поезде в один день сентября 1949-го года ― ни разу друг друга не видели: ни в лагере, ни в поезде.

― Вши у Вас ― были? И, если да – то что Вы с ними делали?

― Хо-хо-хо… У нас ― их не было: это мы у них были. В торфяном лагере ― были клопы, были вши, были комары, и все они нас натурально жрали. Но чем дольше мы были в плену ― тем меньше было вшей, а потом их и совсем не стало. Головы брили, от волосяного покрова везде избавлялись: всё из страха завшиветь.

Медсестра Наташа была по этой теме главной в лагере. Это был даже не лазарет, а медпункт, но они за всё отвечали, в том числе ― за чистоту и порядок. Когда утром ― или всё равно когда ― она шла по очень длинному фабричному цеху, то везде смотрела и указывала на недостатки. Где убрать, где «Nado sdelat' chistyi»… Когда она кого-то встречала, то первым делом спрашивала: «Wschi est'?» И сразу: «Razdewajsja!» Снималась рубашка, она сама смотрела и обрабатывала тебя прямо на рабочем месте. За этим очень следили. И к концу плена у нас не было вшей.

― Чем для Вас закончилась добыча торфа?

― После неё я был несколько месяцев в лазарете в Камешково. Меня туда отправили, потому что я больше не мог работать, у меня была дистрофия. Потом был в другом лагере, он назывался Korpus 13. Там я переболел туберкулезом, но выздоровел, несмотря на наше общее физическое состояние. Сколько времени я проводил в каком лагере ― не помню.

Потом работал во Владимире, в лагере 7190-1, это тоже был главный лагерь. Оттуда нас посылали на различные работы, и всё время в разные места. Возле Вязников, на Клязьме, сплавляли лес. Его надо было разрезать на брёвна по 2-3 метра, их грузили на машины и везли на железную дорогу. Это опять была тяжёлая работа.

Ещё я работал на кирпичном заводе. Не помню, ходили ли мы туда каждый день или там жили. Ещё я работал на химической фабрике: Сhimzawod. И ещё на Wladimirskiy traktornyi zawod, он был недалеко от главного лагеря. Во время войны там строили танки. Ещё где-то работал, но где, когда и с кем ― я уже не помню.

В конце, весной 1949-го года, пришёл транспорт. Не знаю, сколько человек ― 30-40-50 ― повезли в каменоломню. Не знаю, в каком городе. Камни, как известно, очень тяжёлые. Работа была адская, но питание по сравнению с тем, что было в лагере, было лучше. Когда мы сейчас слышим про каменоломню, мы представляем себе гору ― и эту гору постепенно срывают. Там было не так. Наша каменоломня была не на поверхности, она уходила под землю.

Я переписывался по поводу этого места с Виталием Гуриновичем, и он мне написал, что это был лагерь строгого режима. Но мы этого не заметили. Работа была слишком тяжёлая. Питание ― хоть и было получше, но его уже не хватало. В августе 1949-го наша работа в этом месте закончилась, и нас послали обратно во Владимир.

― Говорят, что немецкая лагерная администрация относилась к своим согражданам жёстче русской?

― Могло быть и так, и так. Каждая бригада, которая выходила на работу, имела одного или нескольких конвоиров. Они о нас не заботились: приводили нас на работу, потом исчезали до вечера, снова появлялись и вели нас обратно в лагерь. Случаи дружбы между немецкими военнопленными и русскими ― бывали.

Помню такой казус: работала неквалифицированная бригада, и русский конвоир, старый солдат, долго смотрел на её старания. В какой-то момент ему стало слишком, он не вытерпел, отдал винтовку в руки одному из немецких военнопленных ― и начал им всем показывать, как надо работать. Представьте себе: русский конвоир отдаёт винтовку в руки немецкому военнопленному! Я сам это видел.

В лагере, когда мы там прожили уже долгое время, были конвойные, которых мы любили и ценили. Мы говорили: «Сегодня конвойный – Саша: выходим пораньше, чтобы не опоздать на работу». Если мы опаздывали на неё ― конвойного могли наказать.

Когда мы ехали домой и уже подъезжали к Франкфурту-на-Одере (там нас передавали) ― русский конвойный заметил по-русски, но мы поняли. Он сказал: «Вам хорошо, Вы едете домой к маме, а я возвращаюсь в лагерь ― и не знаю, когда сам вернусь домой». Конвойным, которые нас охраняли, было так же плохо, как и нам.

― Как складывались Ваши отношения со своими: с немецкими военнопленными?

― Мне в лагере ― повезло, я могу так сказать. Мы были разделены на роты и батальоны. Три роты составляли один батальон. Когда из лагеря кто-то уходил ― на его место присылали нового. Я, например, из Бохума, Рурская область. Когда в лагере появлялся кто-то новый ― он всегда спрашивал, есть ли тут кто-нибудь из его краёв. И эти люди сразу начинали контактировать, потому что только так можно было узнать, получал ли кто-нибудь почту из дома, что происходит на родине…

― Были те, кто пытался бежать из лагеря?

― Ой, да они всегда были. Был один древний роман: там они из Восточной Сибири через всю Россию дошли до Персии. Не помните, как он называется? И у нас в лагере за Москвой тоже были те, которые пытались бежать. Я лично не только не пытался, но у меня и мыслей таких не было. Хотя бы потому, что я совсем не говорил по-русски. Ну и просто к этому надо было очень серьёзно готовиться.

Те же, кто пытался бежать ― обычно возвращались через 3-4 дня или чуть более, и выглядели они соответствующе. Потом их пропускали через строй, и после этого они тоже выглядели совсем не так, как до. Я сам этого никогда не делал ― и сейчас не знаю никого, кто бы это сделал.

― Какое было Ваше отношение к антифашистам?

― О, это были наши худшие враги, хуже русских. Это я ещё очень осторожно выражаюсь. Они имели чистую одежду, они не должны были работать, у них была задача ― гнать нас на работу, заставлять работать, работать, ещё больше работать! Один мой товарищ из Бохума из-за них так и умер в плену, а у него на родине только-только родилась дочка. Я лишь спустя многие годы через Красный Крест получил его свидетельство о смерти.

― Если в лагере стать антифашистом ― то условия, очевидно, сразу улучшались?

― Да, разумеется.

― Вы рассматривали для себя такую возможность ― стать антифашистом?

― Нет. Это как сегодня спрашивают: «Ты был нацистом?» Я не могу сказать, что я был нацистом, но я был человеком, которому в 1940-м году было 14 лет, который вырос в «Гитлерюгенде», который помнил, что ему там делали хорошего (и моим родителям тоже). Я не мог записаться в антифашисты.

― Была ли пропаганда с призывом к возвращению именно в Восточную Германию?

― Была разница, да-да. Я не знаю, знаете ли Вы, но если кто-то обязывался записаться в восточно-германскую полицию, то его отпускали раньше.

― Как Вы вернулись на родину?

― В августе 1949-го после каменоломни нас привезли жить не в сам владимирский лагерь, а как-то отдельно от других. Потом устроили процедуры, была banja, потом дали новую одежду, ватную, хотя ещё было лето… ботинки, бельё ― всё новое. Потом случилось чудо: за нашу работу в каменоломне нам заплатили деньги! Рублями, примерно 500 рублей. Это было целое состояние!

― Когда Вы возвратились из плена ― в Германии была программа поддержки бывших военнопленных?

― Да. Когда мы с женой в 1960-м году строили дом ― это было более 10-ти лет спустя после моего возвращения ― я всё равно считался «поздним вернувшимся домой» и у меня были льготные кредиты на строительство. Если Вы спросите это же у тех, кто жил на Востоке ― то они тогда не могли даже произносить вслух слово «военнопленный». Спросите завтра у Гюнтера Кюне, каково ему было. Была «русско-немецкая дружба».

Моя жена на два года моложе меня. Мы оба были учителями: «uchilnik», да, «uchitel i uchitelniza». Познакомились после войны, в 1950-м году, всегда жили душа в душу, в этом году нашему браку исполняется 60 лет. У нас трое детей: одна дочь ― в Берлине, тоже учительница; сын ― в Оснабрюке… и ещё одна дочь (она ― инвалид: у неё синдром Дауна и она живёт совсем недалеко отсюда в пансионате).

Раньше у нас был даже «Союз возвращающихся домой». С момента окончания войны ― в 1945, 1946, 1947 и 1948-м годах ― домой из русского плена отпускали только раненых и больных: в общем, тех, кто не мог больше работать. А вот с 1949-го мы уже возвращались массово. Я сам вернулся в 1949-м. И этот общегерманский «Союз возвращающихся домой» с отделениями во всех землях и во всех городах ― самораспустился, когда все вернулись, потому что он больше не был нужен. Интересно, что я нашёл почти всех товарищей, которых Вы сейчас опрашиваете.

― Была ли в Западной Германии какая-нибудь работа, на которую не брали тех, кто был в русском плену?

― Нет. Экономика в Западной Германии была точно так же разрушена, как на Востоке. На Востоке ― больше городскими боями (Берлин и все заметные города лежали в руинах), на Западе – американо-английскими бомбардировками. На Востоке восстановление длилось, конечно, гораздо дольше. Здесь, на Западе, за нашей спиной встали американцы, для которых мы имели значение. Сначала они снесли все наши большие заводы, а потом стимулировали восстановление всего этого обратно. Рурская область ― это регион добычи угля континентального значения, но очень многие шахты здесь были разрушены. А американцы придавали большое значение тому, чтобы наша экономика опять заработала.

― Русские, которые прошли немецкий плен, часто имели разнообразные поражения в правах, как и их родственники. У Вас такое ― было?

― Нет. Когда Красная Армия освободила русских военнопленных ― их не отпустили домой, а сразу увезли в Сибирь. Я думаю об армии Власова: это русские, которые должны были воевать под немецким флагом, но ни разу в таких боях не участвовали. Порядочный русский ― это или победитель, или мёртвый.

― Как Ваша пропаганда представляла русских? Какие черты характера нам приписывали?

― Нелюди. То же, что и нам, немецким солдатам, тоже приписывали: что мы насиловали русских женщин и насаживали русских детей на пики, чего я не видел.

Плохое было с обеих сторон, все виновны. Почитайте у Фрица Виттмана про усилия установить отношения между русскими и немецкими городами, которые потом стали подлинной дружбой. Когда-нибудь нужно начать считать себя обязанным с обеих сторон не делать больше упрёков. Что было ― то было, подведём под этим черту. Не надо снова говорить «а ты сделал то, а ты сделал это»…


― Какой был Ваш персональный мотив воевать: за родину, фюрера, партию, товарищей?

― Про это не спрашивали. Я не знаю, какие у меня тогда были персональные убеждения. Это было массовое движение: точно так же, как тогда было в России, и в ГДР потом это было точно так же.

У нас был девиз: «Фюрер приказал ― и мы идём за ним». Пели «На Востоке поднимаются знамёна…». Когда мы, ветераны, собираемся вместе, мы так развлекаемся. Мы не поём песни, а друг друга спрашиваем: а помнишь, мы тогда пели то или это?

Я ― никогда ничего этого не забуду. Я потом от русской стороны даже получил моё дело на русском и немецком языках (причём немецкая копия была нотариально заверена, и я за это был должен заплатить). Другие товарищи этого не делали: говорили, что они там не узнают ничего нового. Идите обедать.

― Спасибо Вам большое.

Интервью: А. Драбкин
Перевод на интервью: А. Пупынина
Расшифровка: В. Селезнёв
Лит. обработка: А. Рыков

Читайте так же

Josef Wimmer

Затем возник бой, но потерь у нас не было. Видимо, дело было в том, что мы наступали с другой стороны Бреста: не со стороны крепости. Мы вышли к высоте 140, взяли её и прикрывали. А стреляли — там, дальше. Так что для меня Брест не был самым тяжёлым сражением. Ворово – там было тяжко. И на Березине — быстрый плен. И ещё Перечица. И Ягодин…

Paul Nietzsch

Здесь ― выстрел. А здесь, здесь, здесь и здесь ― стоят микрофоны. Теперь ― идёт звук. Со скоростью 333,33 метра в секунду. Сюда он приходит в первую очередь, потом сюда, потом сюда, потом туда. Есть звук выстрела ― и есть звук снаряда. С нескольких точек. Вот эту разницу в звуке мы снимали, как фильм, измеряли и переносили на карту. Так мы могли точно определить, откуда был выстрел. Это и было нашей задачей.

Walter Heinlein

Снова и снова позиции моих самоходок попадали под обстрел корабельной и обычной артиллерии. Один раз я шел к себе на позиции, чтобы успокоить моих людей, но попал под такой град снарядов, которого я еще никогда в жизни не видел. На тысячу выстрелов противника мы отвечали в лучшем случае десятью выстрелами. У моих орудий были и солдаты старших возрастов, отцы семейств. На позиции некоторые из них старались держаться как можно ближе ко мне, в их глазах стояли слезы. Он считали, что когда они находятся рядом со мной, с ними ничего случиться не может! Уже в России, прежде всего после баснословного выстрела в мою грудь, у меня была слава человека, которого невозможно убить. Конечно, мне тоже было страшно, но я хотел быть примером и не мог этого показывать.

Dreffs Johannes

У русских были огромные потери от нашей артиллерии. У нас была поддержка больших пушек, "Дора" была самая большая пушка, калибр 80 сантиметров [точнее, 80,7 см (807 мм)]. Когда летел ее снаряд, было ощущение, что по воздуху летит целый поезд. Она и другие калибры сделали так, что русские линии очень сильно поредели. Поэтому ближние бои тоже были, но большой роли они не играли именно потому, что немецкая артиллерия была очень сильная. И потом, у нас были пулеметы в каждом отделении, мы стреляли с локтя. Я за все это время там бросил три-четыре или пять ручных гранат. Ближние бои не часто были. У меня штурмовой значок потому, что я прорвал линию противника. Но боя, в котором я мог видеть глаза врага, у меня не было. Мои земляки, того же возраста, что и я, - но воевавшие в другой дивизии, на другом фронте, под Демьянском, например, - у них часто были ближние бои. Я от них слышал всякие истории. Но с моего года рождения очень немногие вернулись.

Зигфрид Кнаппе

Мы носили одежду, в которой прибыли в лагерь. На мне была моя униформа с галифе, китель и сапоги. У меня также были брюки, в которых ходили военнослужащие наших механизированных войск. В момент сдачи в плен я носил их поверх галифе. Кроме этого, у меня было две пары нижнего белья и две рубашки. Нам пришлось снять знаки различия с нашей формы, и мы не имели право носить какие-либо награды. Согласно Гаагской конвенции нам должны были разрешить носить награды, но русские этого не позволяли, потому что на всех наградах была свастика, и мы понимали их чувства по отношению к этому.

Bartmann Erwin

Дела наши были плохи: командовать было некому. Наши офицеры бросили нас,  и оставался только командир роты – парнишка 18-19 лет, который не имел  никакого боевого опыта и только-только окончил офицерскую школу. Но  худшее было впереди. 21 апреля мой командир взвода сказал мне, что наш  полковой командир – оберштурмбаннфюрер СС Розенбуш (Rosenbusch),  покончил с собой...

comments powered by Disqus