Paul Nietzsch

Опубликовано 24 июня 2016 года

16360 0

― Я родился 24 августа 1922-го года в Баварии, в Мисбахе. Моя мама была няней, а папа ― фотографом.

― Когда Вы попали на войну – и как?

― В 1940-м году меня призвали в Трудовое агентство: это была такая организация, сродни Вермахту, полувоенная. Прямо оттуда я попал в Вермахт. А в Россию ― в 1941-м году… нет, в 1942-м. В Курск. И между Курском и Орлом, где-то там. Потом ― в Витебск.

А хотите знать, как называлась моя часть? Это был 45-й наблюдательный-за-позициями батальон. [«Stellungs-Beobachtung Abteilung».] Это звуковая измерительная батарея, артиллерийская разведка. Я был старшим ефрейтором, прошедшим специальное обучение по теме различных измерений звука. Вы в этом ничего не поймёте…

― И всё же, какие у Вас были задачи?

― Тяжело объяснить. Говоря образно, я как бы снимал кино, но на бумаге. Хорошо, я постараюсь Вам рассказать. Когда русские стреляли из пушки, раздавался звук: "бум". Этот звук мы записывали с помощью микрофонов, которые стояли на определённом расстоянии друг от друга. Я Вам нарисую, чтобы Вы поняли. (Чертит схему.) Здесь ― выстрел. А здесь, здесь, здесь и здесь ― стоят микрофоны. Теперь ― идёт звук. Со скоростью 333,33 метра в секунду. Сюда он приходит в первую очередь, потом сюда, потом сюда, потом туда. Есть звук выстрела ― и есть звук снаряда. С нескольких точек. Вот эту разницу в звуке мы снимали, как фильм, измеряли и переносили на карту. Так мы могли точно определить, откуда был выстрел. Это и было нашей задачей.

― Куда Вас направили после призыва в 1940-м году?

― В Ульм. Там я прошёл обучение ― и оттуда поехал в Россию. Не спрашивайте меня, когда точно: я этого не помню. А закончилась для меня война ― в Витебске. Там русскими был закрыт «котёл» ― и я стал woennoplennyi…

― В войне от погоды зависит очень многое. В какое время года воевать было тяжелее всего?

― Зимой. Против холода мы были вынуждены просто очень активно двигаться, так как были из рук вон плохо оснащены: у нас были обыкновенные ботинки без подкладки. В попытках сохранить тепло мы засовывали туда бумагу и даже солому…

Многие говорят, что распутица весной и осенью была большой проблемой, но лично для меня она не являлась таковой. Я ― служил в технической части, мы были довольно далеко от линии фронта. На переднем крае мы оказывались только тогда, когда случалась какая-нибудь чрезвычайная ситуация: когда передовые части уходили, и им не было другой замены.

― Тогда Вас использовали, как пехотинцев?

― Да. Но ― только в чрезвычайных ситуациях. И даже тогда это было уже бессмысленно, потому что всех остальных уже просто не было. Это было очень тяжёлое время.

― Что было самым плохим из того, что Вы пережили на войне?

― Если была чрезвычайная ситуация, если дело было безнадёжным ― мы всё ещё оставались на своих позициях и должны были продолжать по-прежнему внимательно слушать фронт. Потому, что только мы знали, где стоят орудия русских.

Но однажды нас ввели в бой, как... это называется «часть высшей готовности», «тревожная часть». Мы были введены в бой именно в этом качестве, совершенно нам несвойственном. Перед нами стояло СС-овское подразделение, которое мы должны были заменить. В нём служили совсем молодые солдаты, и они были полностью деморализованы, потому что очень долго находились там, в грязи. Это была осень, было очень холодно и мокро. И вот они отступили назад, а нас двинули вперёд, на их место.

Вы это так должны себе представлять: там была долина, и русские были на одной стороне, а мы на другой. Мы с ними смотрели друг на друга, но не стреляли, потому что было слишком далеко. У нас были только карабины, ну и ещё подальше стояла пара пушек…

Вот как-то прилетели «Штуки» ― наши пикировщики Ю-87 ― и, как сумасшедшие, начали бомбить русских на другой стороне долины. После этого мы пошли в атаку, перешли на ту сторону и стали подниматься по склону. Русские, конечно, по нам стреляли. Но когда мы поднялись наверх ― там уже никого из них не было. Мы начали окапываться. Окопались ― а ночью пришли русские танки. А у нас были только карабины. Что нам было делать? Мы выскочили из окопов ― и побежали обратно. Каждый надеялся только на себя. Нас было немного: возможно, человек 60-80. Да, пришли русские танки ― и мы отступили.

Было темно, только начинало рассветать. Мы мчались, как зайцы, врассыпную. Я бежал один, как услышал под собой хруст ― и провалился в яму на поле. Оказалось, это русское гражданское население вырыло себе прямо на поле схрон, чтобы прятать там свои продукты: чтобы их никто не отобрал. Я упал в эту яму ― и весь сжался.

Через какое-то время я выглянул наружу ― и неожиданно увидел неподалёку два русских танка. Я подумал: «О боже, что же сейчас будет?!» Но тут по этим танкам начала стрелять наша артиллерия. Она ни разу по ним не попала, но снаряды разрывались тут и там ― и они отступили. А я выбрался из ямы и побежал назад.

― Вы в ней что-то съели из продуктов?

― Нет. Это было очень плохое время для приёма пищи.

― У Вас было ощущение, что война для Вас хорошо закончится?

― Нет. Мы точно знали, что она закончится плохо. Но что нам было делать? Мы были песчинками, винтиками. Сейчас такое легко говорить, но если бы тогда кто-то сказал «хватит» ― его бы расстреляли за трусость или послали бы в штрафную роту. И, хотя я не знаю никого, кто был бы в такой роте ― все мы знали, что они есть, и что они разминируют минные поля.

― Вы бывали ранены?

― Нет.

― Какими были Ваши отношения с мирным советским населением?

― У нас не было много контактов. Когда мы куда-то приходили ― деревни были уже опустошены. Мы были частью, предназначенной для позиционной войны, то есть ― не были созданы для маневренной войны, для атак. Но у нас служили русские хиви (Прим. ред.: нем. Hiwi, «добровольные помощники Вермахта» из числа советских военнопленных). Это были солдаты, в основном, пожилые. Нам они казались «старыми» потому, что мы сами были молодыми. Сейчас я думаю, что им было между 40 и 50 годами. Они ухаживали за лошадьми… и обычно были довольно умелыми мужиками, часто ремонтировали какие-то вещи.

― Сколько их у Вас было?

― У нас ― один. Но батальон состоял ещё из радиоизмерительной батареи и световой измерительной батареи; они делали то же самое, что и мы, но измеряли для этого эфир и вспышки от выстрелов пушек. И ещё был метеорологический взвод, который тоже давал данные для артиллерии. Вот и у них наверняка были свои хиви.

― Часто говорят, что хиви работали на кухне…

― На кухне были, в основном, девушки. У нас не было хиви на кухне.

― Какие у Вас награды?

― Железный крест 2-го класса.

― За что Вы его получили?

― Я сам не знаю.

― Вы можете вспомнить, за что Вы воевали? За родину, за семью, за фюрера, за товарищей?

― Нет. Если я вообще «воевал». Я это слово про себя никогда не говорю. Я просто хотел выжить и вернуться домой, больше ничего. То, что война была дуростью, мне было всегда понятно: для этого надо было просто посмотреть на карту. Мы были в России, мы были во Франции, мы были в Италии, мы были в Африке, мы были на Балканах. Это не могло закончиться хорошо. Это нам было понятно сразу, но мы с этим ничего не могли сделать. Самое позднее, после Сталинграда ― все это знали.

― Моральный дух немецкой армии изменился после Сталинграда?

― В нашей части ― нет. Насколько я сейчас помню, мы о нём не говорили. Вопрос стоял так: как это можно закончить? Вот что мы у себя спрашивали. Но против этого мы ничего сделать не могли. Мы хотели только выжить.

― О чём Вы говорили на фронте? Русские ветераны вспоминают, что они часто мечтали о том, что будет после войны, кем они будут…

― Мы тоже об этом говорили. Мы были молодые, мы хотели жить, мы хотели чего-то достичь. У меня была профессия, но многие мои товарищи были ещё школьниками: они только что получили право поступления в университет, или даже его не успели получить.

― Кем Вы были по профессии?

― Фотографом. Но это не было чем-то серьёзным, каким-то «большим делом»…

― Что Вы можете сказать о русской авиации? Она была опасна?

― С русской авиацией я познакомился только в «котле», в самые последние его дни. До того я её вообще не видел. Только ночью, бывало, прилетала такая… мы называли её «кофемолка». Она появлялась в темноте и, если что-то видела внизу, бросала бомбу. Но это не было большой опасностью. Правда, и свет включать было нельзя. Но, когда Ваши закрывали «котёл» ― у них там были боевые самолеты, и они нас били.

― А «сталинский орган»?

― Да, «сталинский орган» тоже был нашим «клиентом»: мы отвечали за то, чтобы его выявлять и его тоже. Но мы его очень плохо обнаруживали, потому что он приезжал, стрелял ― и сразу уезжал.

― Было ли у русских какое-то другое оружие, которое Вам тоже было тяжело находить?

― Да. Есть пушки, а есть гаубицы… я не знаю, Вы понимаете или нет. Пушка стреляет так, а гаубица так. (Показывает.) У пушки, которая стреляет так, есть звук выстрела [Mündungsknall] и звук снаряда [Geschossknall]. Звук снаряда возникает по дороге, как гром. У нас на записи был звук выстрела ― и звук снаряда, и их надо было различать. Это могло быть нелегко, если стреляют несколько пушек.

― Какое у Вас было личное оружие, использовали ли Вы его?

― Карабин и штык. Штыком ― я лишь консервы открывал.

― Вы видели русских, которых немцы взяли в плен?

― Один раз, когда мы ехали в Россию на поезде. Там стоял состав, и мы оказались рядом с ним. Это были товарные вагоны, в них была набросана солома, и на ней лежали раненые (у них у всех были бинты). Это были русские пленные. Ещё там стояли гражданские женщины и с ними разговаривали, а немецкий солдат стоял рядом и их охранял. Но убежать они всё равно не могли: это были раненые…

― В Вашей части пленных русских не было?

― Нет, и не могло было быть. Мы были частью для позиционной войны, мы не атаковали. Мы даже не были должным образом вооружены и моторизованы: у нас был один грузовик и пара лошадей, маленькие такие русские лошадки…

― Где Вы обычно спали?

― Летом ― в палатках, зимой ― в блиндаже. Мы сами его копали. В домах мы, собственно, никогда не спали. Нет, один раз было.

Мы были ― армейской частью. Армейского подчинения: нас всегда кому-то «придавали», мы всегда с кем-то взаимодействовали и не пытались воевать, как отдельная боевая единица. Мы точно знали, где стоят русские орудия, и, если бы у нас были орудия и боеприпасы ― мы бы могли туда стрелять. Также мы всегда точно знали, когда будем наступать, а когда нам надо убегать.

Представьте себе: вот это ― карта. (Показывает.) Вот тут везде были красные крестики: там, где стояли русские орудия. И вот это всё было красным. Поэтому мы точно знали, что скоро будет русское наступление.

― Кто расставлял микрофоны?

― Были люди из телефонной службы: они проводили телефонную связь и провода к микрофонам. Провода и там, и там ― были одинаковые.

Я вам объясню, если интересно. Вы знаете, что такое постоянный ток? Постоянный ток ― «только сюда», а переменный ― «туда и сюда». Если кабель с постоянным током присоединить к микрофону и выстрелить из пушки ― то постоянный ток начнёт колебаться. Эти колебания я записываю. От второго микрофона ― другие колебания, от третьего ― иные. Вот эти разницы за отмеченное время ― я их пересчитываю на карту. Вот и всё.

У нас один человек был впереди. Насколько возможно дальше. У него был телефон. Когда он слышал пушечный выстрел ― он нам по телефону сообщал: "Выстрел!" Тогда мы включали запись, и снималось кино. Пока звук доходил до последнего микрофона ― это занимало пару секунд. Он говорил "Выстрел!", я включал ― и через пару секунд отсюда выходили колебания.

― Вы менялись? Кто был впереди ― с тем, кто в тылу записывал?

― Иногда да, но чаще ― впереди были одни и те же. Ведь всё это делала команда: 6 человек, и они внутри своего коллектива могли меняться. У микрофонов ― тоже были определённые люди, тоже 6 человек на микрофон: они следили, чтобы была связь. Если провод от микрофона рвался ― они его чинили. Для этого нужна была команда из не менее чем 6-ти профессионально подготовленных людей.

― Свободное время на фронте у Вас ― было? Что Вы тогда делали?

― Ничего не делали, ждали. Не пели, не играли в карты. Мы копали блиндаж. Копали щели.

― Офицеры следили за Вашим внешним видом?

― Да, но мы и сами всегда старались быть чистыми, насколько возможно, только это не всегда получалось.

― Бывали ли Вы в отпуске?

― Да, за всё время службы даже два раза. Старшиной вёлся список, по которому домой в первую очередь ехал тот, кто давно там не был. Но отпуска давались не всегда: случались периоды, когда их вовсе отменяли.

Когда я ехал домой ― сперва надо было пробиться на станцию, а потом ещё ― к поезду. Один раз мне пришлось выезжать в отпуск из Курска. Так перед тем я вынужден был сначала пробиться ещё и в сам город! Там был сборный пункт ― и только оттуда шёл поезд. Их ещё иногда по дороге взрывали, ночью... в 1942-м году это, наверно, было.

По-моему, отпуск длился 14 дней. Я был в Констанце, и Констанц был освещён, а вся Германия была чёрная: из-за бомбардировщиков. Это на границе со Швейцарией: она там ― через Рейн. Я себя спрашивал: если я сейчас переплыву его ― то окажусь в мирной жизни, но стану дезертиром; как же быть? И я рад, что этого не сделал, потому что швейцарцы послали бы меня обратно, а здесь бы меня расстреляли.

― Как Вы относились к русским, как к противнику? Русские ветераны часто говорят, что тогда они ненавидели немцев.

― Я во время войны не имел прямых контактов с русскими солдатами, но я видел много мёртвых. У меня при этом не было хороших чувств. Знаете, враг или не враг, но это ― человек. Когда человек мёртвый, он неожиданно становится очень маленьким.

― Как Вас взяли в плен?

― О боже, это длинная история… Наша часть отступала, и, вероятно, мы шли последними. Прилетели штурмовики, они нас бомбили, наши разбежались. Потом мы снова собрались вместе, но уже с солдатами из других частей, все вперемежку. Мы ничего не знали: ни где мы, ни что происходит, ни в окружении мы или нет. Хотели прорываться из «котла», собирались атаковать, но ― везде уже были русские. Мы спрятались в лесу, потом они пришли и взяли нас в плен. Это было в 1944-м.

― Куда Вас отправили после того, как взяли в плен?

― Это долгая история. Сначала нас собрали… но это продолжалось много дней. Потом куда-то вели, потом разделили. Я попал к русским железнодорожным пионерам (Прим. ред.: «пионер» по-немецки – это сапёр), в железнодорожные войска, которые ремонтировали вышедшие из строя железные дороги. Там я вместе с русскими солдатами и работал.

Городов, в которых всё это происходило, я не могу вспомнить, так как мы перемещались по железным дорогам. Мы должны были работать от рассвета до заката. При этом у нас иногда была еда ― а иногда практически ничего не было.

Было понятно, что наше дело безнадёжное, и я, вместе с двумя другими военнопленными, оттуда сбежал. Мы не знали, где мы находимся, мы хотели просто идти на Запад. Но идти мы были уже практически не в состоянии: настолько были обессилены голодом. Шли всего пару дней. Наш товарищ, который был постарше, не мог больше идти ― и умер.

А мы, двое оставшихся, были молоды, мы продолжали идти ― и набрели на один бункер, там кто-то жил. Мы были голодны ― и думали, что найдём там какую-нибудь еду. Неожиданно из бункера вышла женщина, она увидела нас ― и испугалась. На нас частично была старая немецкая форма, частично уже советская. Мы были очень грязные и небритые. Она закричала ― и мы убежали.

Потом пришёл русский солдат: он нас поймал и сдал партизанам. Партизаны все были довольно пожилые люди, с оружием. Там мы в первый раз нормально поели. Это было лето, приближалась осень. Это должен был быть сентябрь: ночи уже были холодные. Помню, я спал в сене, а к утру уже становилось холодно.

Эти партизаны отвели нас в деревню в лесу. Там были только гражданские, много женщин. Они отвели нас в дом, где мы должны были сесть на скамью. Женщины приходили ― и с любопытством на нас смотрели. Там среди них была одна, которая говорила по-немецки. Молодая девушка, Вашего возраста. Она спрашивала, откуда мы. Мы не сказали, что сбежали из плена.

Было так: тех, кто бежал, расстреливали. Если бы мы это сказали, они послали бы нас обратно, и это была бы наша смерть, а мы этого не хотели. Мы сказали, что мы были рассеяны, наша часть разбежалась, а мы заблудились. Они нам поверили. Потом пришел serjant (к нему обращались «serjant»). Он был пьяный, сильно пьяный. Он начал бушевать, ужасно ругался по-русски, мы его не понимали. Он нас схватил, вытащил на улицу, взял автомат ― и хотел расстрелять. Там был сортир (такой, с дыркой): вот там он хотел нас расстрелять. Тут пришла женщина ― и начала с ним говорить. Она, вероятно, хорошо его знала. Она его отвлекла и куда-то от нас увела.

Потом нас отправили в другую деревню, тоже посреди леса. Там мы были два или три дня, помогали копать картошку, нас ею кормили. Потом приехал офицер и нас допросил. Он превосходно говорил по-немецки; я думаю, что он был еврей. Там вообще было много евреев-офицеров. Он нас допросил и записал наши показания. Оттуда мы попали в Витебск, в главный лагерь.

― Вас привёз в лагерь лично этот офицер?

― Да, уже в тот, в настоящий. А раньше ― мы были в той железнодорожной части. В Витебске же ― был огромный лагерь военнопленных. Он был там ещё в Первую мировую войну: на это было похоже, он именно так и выглядел. Там были очень большие бараки: трёхэтажные! В них были матрасные проволочные сетки, на которых можно было вполне комфортно спать. Но в тех бараках не было окон: там было темно, была только пара открытых люков. Один барак был зарезервирован для людей, которые, вероятно, умрут, а остальные ― для тех, кто ходил на работу.

Там, в этом лагере, за вторую половину войны набралось 6-8 тысяч военнопленных. К моменту её окончания оставалось всего 600 или 800 человек: все остальные были отправлены в другие места или умерли. Но потом сюда пришли новые военнопленные: в частности – из Восточной Пруссии, где шли последние бои. Они снова заполнили лагерь. И в этот момент мгновенно всё стало лучше! Появилось регулярное питание, да и сама еда даже стала удивительно хорошей. Я был в этом лагере до 1946-го года. Потом меня перевели в другой, в маленький. А домой я вернулся ― в 1949-м.

― Ещё вопрос о лагерях: говорят, что там были также и немецкие охранники, и они обращались с военнопленными даже хуже, чем русские?

― Да, да. Есть одна история… только он был не немец, он был литовец. Но служил в немецком Вермахте, говорил по-немецки. Родной язык у него был литовский, и он превосходно говорил по-русски. Русские и поставили его надсмотрщиком. Он везде ходил с палкой, на которую была натянута велосипедная камера. Этой палкой он бил пленных. А они не могли ответить: были слабые от голода. Это верно.

Позже немецкие солдаты тоже использовались, как охранники, но тогда всё уже было намного лучше, чем в 1945-м году. Например, в Витебске была грандиозная стройка, подчинённая НКВД: там возводили большой дом. Всё было огорожено колючей проволокой, на всех четырех углах стояли вышки, и там сидел один немец. Он не мог работать: чем-то болел. И вот он следил, чтобы никто не сбежал. И получал за это немного лучшую еду. Но всё равно никто не бежал; даже те, кто делал это, возвращались обратно.

― Кем Вы работали в Витебске на стройке?

― Я был подсобным рабочим: что-то носил туда-сюда. Потом – работал каменщиком… в общем, делал всё, что угодно. Мы должны были делать всё, что нам говорят. Было хорошо, когда ты что-то умел выполнять: это гораздо лучше, чем быть просто подсобным рабочим. Тогда тебе не надо было делать самую тяжёлую работу. Мы же ещё работали на лесоповале: валили и вывозили деревья.

― А Вы бывали в других лагерях, кроме Витебска?


― После Витебска мы были в Минске. Там ― жили в палатке. На въезде в город сгорел огромный круглый дом, и мы его ремонтировали. Но это продолжалось недолго. Оттуда нас отправили в Донецкий бассейн (как называется город ― я не помню). А как называется столица? Киев! До Киева мы доехали на поезде, а оттуда нас везли в грузовиках. Приехали на угольную шахту. Она была уже выработана и заполнена водой до уровня 240 метров под землёй. Подъёмник для угля ― там был, а для людей ― не было, и мы строили ствол для подъёмника до уровня «минус 240 метров».

Лагерь был на расстоянии 4 или 5 километров от шахты. Зимой ― было особенно плохо. После смены (это 8 часов тяжёлого труда) и после того, как мы поднялись пешком на 240 метров ― мы были насквозь мокрые: и от пота, и от того, что внизу в шахте было сыро. Тогда, чтобы не замёрзнуть насмерть ― всю дорогу до лагеря нам приходилось пробегать по морозу в мокрой одежде. Если к этому привыкнуть, если ты молод и здоров ― то там можно было выжить.

― Что Вы знали о России до войны?

― Это хороший вопрос. Я, когда был молодым человеком ― много читал, прямо глотал книги. Прочитал пару русских писателей. Толстого. Дешёвые издания, маленького размера, с маленьким шрифтом. Они меня очаровали. И вот ещё я читал одну книгу про русских: она называлась «Забытая деревня», роман. Наполовину роман, но на документальной основе. Это про военнопленного Первой мировой войны. Он был немец, жил в Санкт-Петербурге, и, когда началась война ― должен был бежать. Потом он был где-то в России, как военнопленный: где-то в Сибири…

Эта история меня очень заинтересовала, и, когда я был в плену в России, она мне, собственно, очень помогла. Я знал, как я себя должен вести. Уже ничто не было для меня новым: я знал, чего мне ждать, и вёл себя соответственно. Возможно, именно поэтому я выжил в плену.

― У Вас есть примеры, когда Вы вели себя согласно этой книге?

― Да. Проще говоря, я всегда пытался плыть по течению. Я никогда не был впереди, я никогда не был сзади, я всегда был в середине. Всегда пытался сохранять своё здоровье, не опускаться. Никогда не собирал окурки и никогда не ел чего-то «неправильного». Я думаю, что мне это всё очень помогло.

― Что на Вас произвело самое большое впечатление в России? Что было самым удивительным?

― Самым удивительным было... У нас евреев представляли в чёрном цвете, они были «во всём виноваты». Но для себя я установил, что ситуация ― прямо противоположная.

Один эпизод: каждое утро нас распределяли по рабочим бригадам. Приходили люди, у которых мы должны были работать, и нас забирали. Офицер, который распределял нас по этим бригадам ― был еврей и говорил на идиш (это диалект немецкого). Он был очень корректен. Потом пришёл другой офицер ― азиат. Он хотел взять себе рабочую бригаду ― и нас обругал. Он вообще очень плохо обращался с военнопленными. Но первый офицер, который еврей, людей отдавать ему не хотел. Они оба были офицеры НКВД, и они между собой поругались. При этом еврей, который, собственно, должен был нас ненавидеть, был на нашей стороне. Это произвело на меня впечатление. Второй офицер даже угрожал ему пистолетом…

― Как было с антифашистами в плену?

― Их не любили. Потому что они были непонятные. Ты никогда не знал, как они к тебе будут относиться в следующую минуту. Мы им не доверяли ― но и русские тоже не доверяли! Мы старались с ними держать дистанцию. Они не работали, у них были «отношения» с русской администрацией. Мы никогда не знали, что они будут делать, и старались быть максимально осторожными.

― Были ли у Вас вши? Как Вы с ними боролись?

― Вши? Да! Но до плена ― не было. До того мы в какой-то степени ещё могли содержать себя в чистоте. А, начиная с 1944-го года, в лагере были вши. У меня был вермахтовский свитер, серый: так вот, порой казалось, что он серебрится от вшей. Эти были целые стаи. Днём и ночью мы их щёлкали. Но, начиная с 1945-го года, русские очень сильно боролись с этой заразой. Бараки чистили тальком, вещи забирали и пропаривали в banja, или просто забирали и выдавали нам новые. Мы уже давно были во всём русском: от белья до шапки.

― Вы попали в плен в 1944-м году. Это было до или после 20-го июля?

― Я думаю, что это было после. Если я правильно всё помню, то попал в плен 27-го июля. В каких-нибудь книжках точно написано, когда «котёл» был захлопнут.

― Каким было Ваше отношение к 20-му июля и покушению на Гитлера?

― Хороший вопрос, надо подумать. Я не помню, узнал ли я об этом «до» или «после» плена.

― Как Вы к этому относились?

― Мы просто надеялись, что война скоро закончится. Мы находились в чужой стране, куда нам совсем было не надо ― но мы были должны там быть. Нам нельзя было жить так, как мы хотели. Мы были, собственно, только исполнителями приказов. Жили, как собаки, которым приказывают: приходить или уходить. У всех солдат так было. Офицеры, которые во всём этом участвовали и могли что-то изменить ― это с них надо спрашивать.

― Мы вчера разговаривали с таким офицером: он тоже сказал, что он только исполнял приказы. Видимо, в любой армии так.

― Да, но в Вермахте человек вообще начинался с лейтенанта. Понимаете? Я не знаю, как было в русской армии, но думаю, что там с этим было не так плохо. А в Вермахте на тебя смотрели, как на человека, только начиная с лейтенанта, офицера. Солдат ― был только номером.

― Как Вы восприняли капитуляцию? Как облегчение?

― Да: война ― закончилась! Это был момент, когда мы снова могли начать на что-то надеяться, что дальше что-то будет.

Неожиданно мы получили очень много еды: столько, сколько даже не могли съесть. А до того ― мы голодали. Это были целые вёдра с супом из капусты, и ― хорошим супом! Много хлеба… Поэтому я выздоровел. Как я всегда говорю: после того, как война закончилась ― всё стало лучше.

Когда я сегодня думаю, что у русских у самих тогда ничего не было, а вся страна была разрушена ― я должен сказать, что нам очень повезло. Мы получали 600 грамм хлеба в день и 3 раза суп. Это не много, но жить было можно. Я не знаю, получали ли столько же русские пленные в немецком плену. Я не уверен, что они столько получали.

― Как Вас отпустили из плена?

― Я работал на фабрике (большой kombinat это называлось). Там мы отливали из металла какие-то крупные детали. Работали ― на фабрике, а жили ― в лагере. И вот в этом лагере постоянно искали всяких специалистов для работы в городе (как он называется, не помню). Я сказался таким специалистом ― и стал работать вне лагеря и вне фабрики. Вскоре прошёл слух, что нас вот-вот освободят. В этом городе ещё был женский лагерь: там были молодые румынские немки. Они тоже ходили работать в литейный цех. Но это уже другая история…

― При освобождении Вы получили обратно какие-то свои вещи?

― Нет, я ничего не получил, потому что у меня ничего и не было. Если бы у нас что-то и имелось ― то это сразу же отняли бы солдаты в «котле». Единственное, что мне причинило боль ― что у меня забрали табак. Больше ничего не было: ни кольца, ни часов.

― Вы получали деньги за работу в плену?

― Я зарабатывал около 200 рублей, но нам их не целиком выплачивали. Почти всю сумму забирали, и у меня оставалось только на хлеб. Но это было только в последнем месте.

― Что Вы делали после войны, после России и плена?

― Я вернулся домой. У меня были штаны, рубашка, самодельные ботинки из лагеря и новая синяя ватная куртка. И ложка. Первым делом я съездил к маме. Она была в русской зоне оккупации. Тогда я подумал, что ни за что там не останусь. У мамы ещё была какая-то моя гражданская одежда: я её забрал ― и поехал в Зинген, где жил раньше. Там я должен был вернуть себе моё настоящее имя, так как у меня долго было чужое, неправильное. Потому что, когда я во второй раз попал в плен ― я им назвался, чтобы меня не отправили обратно по месту побега (там бы меня расстреляли). Я тогда представился Грюнатом: это была фамилия моего отца, а в жизни я официально носил фамилию матери. Так вот, в Зингене я пошёл к моему мастеру, у которого учился, и он подтвердил моё настоящее имя.

Потом, после долгих мотаний туда и сюда, я оказался в Швейцарии, где жил мой отец. Он был болен, и я думал, что смогу ему помогать. Рассчитывал пойти там на работу, но не смог получить на неё разрешение. Если бы у меня была другая профессия ― это было бы возможно, но как фотограф ― нет. В общем, это не удалось. Тогда я поехал в Констанц, нашёл тут работу и остался жить.

― Большое спасибо.

Интервью: А. Драбкин
Перевод на интервью: А. Пупынина
Расшифровка: В. Селезнёв
Лит. обработка: А. Рыков

Читайте так же

Gunther Liebisch

В одном месте к нам подошел русский солдат с пистолетом в руке и хотел с нами рассчитаться. Наш конвоир дал очередь в воздух из своего автомата, только тогда тот отошел. Он бы нас всех убил. Потом мы пришли в лагерь, на месте которого до войны был женский санаторий. В нем были кровати и все оборудование - кухня, ванные. В этом лагере я получил медицинскую помощь, поскольку был легко ранен. Мы пробыли там три дня, и наконец отдохнули после всего того, что пережили. Мы почувствовали, что наконец освобождены от этой проклятой, бессмысленной войны. Вы не можете этого представить! Мы спали весь день и всю ночь, ели. Это было освобождение! Вы не можете представить какое это было счастье!

Рудольф фон Риббентроп

Конечно, очень неприятным сюрпризом для нас стало то, как хорошо воевала Красная Армия. Это была очень большая ошибка Гитлера: то, что ему казалось, что будет, как во время Первой мировой войны… что если продержаться три года – то Россия не выдержит трудностей и развалится. Но было совсем по-другому. На севере, в Финляндии, там, где мы атаковали русские позиции, это было классно: то, как они оборонялись. Многие дни! Это было очень впечатляюще.

Damerius Dieter

Мы тоже это делали, это было неприятной задачей, - иногда надо было брать пленного для допроса. То же самое делали русские. У них были такие группы, у них периодически была задача взять пленного. Это было неприятно. Я как-то раз тоже получил такое задание. Мы знали, где стоят русские посты и хотели похитить часового. Между нашими позициями и его постом был маленький лес. Это была наша первая цель, - добраться до него. Мы туда дошли, это было ночью, в темноте. Мы крались, а не шли. В лесу лежали сухие ветки, поэтому было слышно, что в кустах кто-то есть. Русский часовой выстрелил, - у него был хороший пистолет-пулемет. Очередь пошла очень близко, я чувствовал, как пули летят мимо моей куртки. Мне очень повезло: очередь прошла очень близко. Продолжать эту акцию желания у нас не было, и мы ползком вернулись обратно. Но русские хорошо это умели – ходить в разведку. Это были люди, близкие к природе.

Hugo Broch

Вспоминается ещё один плохой полёт, и это тоже был полет для проверки технического состояния машины, на 6000 или 7000 метрах. У меня был триммер [небольшая отклоняющаяся поверхность в хвостовой части руля или элерона летательного аппарата. Служит для уменьшения усилий в системе управления аппарата], как на всех самолетах. Я его проверил, повернул, а поставить назад не смог, электромотор не работал. И я сорвался в штопор. На высоте между 1000 и 1500 метрами, как мне потом рассказали пехотинцы, я вышел из штопора, поднялся до 1500 метров и выпрыгнул из машины на парашюте. На земле, когда я уже собрал парашют и его замаскировал, пришли наши солдаты брать меня в плен. Я сказал: "Я немец!" А они сказали: "Все говорят, что они немцы, и из Кельна". Тогда я сказал, что я из Леверкузена, это не Кельн, его никто не знает.

Eberhard Heder

Я понимаю заявления русских солдат, когда они говорят, что с 1943 года мы стали другими. В 1941-м и летом 1942-го мы были мотивированы как антикоммунисты. Но сопротивление резко усилилось, когда Сталин очень удачно превратил все это в отечественную войну. Тогда многие, и даже антикоммунисты, сказали: «Все. Теперь речь идет о защите России!» Тогда русский солдат внутренне приблизился к нам, а мы потеряли мораль во время постоянных отступлений.

Когда ты все время отступаешь, то ты несешь необратимые потери. Русские потери были, конечно, выше: примерно один к десяти. Но нас не устраивал даже такой расклад. Я лично чувствовал, что, черт возьми, неужели мы не можем воевать лучше?

Genath Alfred

Можете себе представить, осенью на грузовиках привезли капусту. Наши  каменщики построили каменные загородки, цистерны, капусту порезали и в  них заквасили. Из остатков капусты еще две недели варили суп, он очень  вонял. Морозы наступили очень рано, мы жили в полуразрушенной бывшей  больнице, спали без одеял на досках, от нашего дыхания с потолка росли  сосульки. Ни отопления, ни печки не было. Только гораздо позже мы сами  сложили печку. Каждое утро нас пересчитывали, всегда несколько человек  не хватало, каждую ночь кто-то умирал. В декабре 1945-го года у нас не  было возможности похоронить ни одного человека, трупы складывали  штабелями, как дрова, только весной их похоронили.

comments powered by Disqus