Меня зовут Дитрих-Конрад Хандт, запросто – Дитер. По происхождению – коренной пруссак: родился 31 января 1924 года в Магдебурге. Мать почти всю свою жизнь была «просто» домохозяйкой, лишь во время последней войны ее мобилизовали для работы в оборонной промышленности – работала на Юнкерс Моторенверке (Моторные заводы Юнкерса). Детей – кроме меня еще сестра, умершая в семнадцатилетнем возрасте от дифтерита – придя домой, внезапно почувствовала себя плохо и через неделю ее не стало. Отец – ветеран обеих мировых войн – на рубеже тридцатых годов служил приказчиком в фирме Гардины Меттнера-оптовая и розничная торговля коврами, шторами, гардинами и т.п.. Крупная фирма, ее филиалы находились повсюду. В 1931 году отца направили возглавить отделение Меттнера в Котбусе. Семья переехала следом. В школу я пошел уже там. Если Вы помните историю, народ в Германии в то время бедствовал. Страшная безработица. Рядовому немцу ковры и не грезились: семью кормить было нечем. Дела у Меттнера шли плохо – и фирма решила избавиться от части магазинов, в том числе, и от котбусского. Отец, не видя иного выхода, «приватизировал» филиал, вложив в дело все семейные сбережения. Его магазин находился на втором этаже, куда никто не заглядывал, а, заглянув случайно, ничего не покупал. Прошло совсем немного времени – и он разорился. Товар и оборудование ушло с молотка за бесценок; семья, оставшаяся без средств к существованию, вернулась в 1933 году в Магдебург. О том, чтобы снять квартиру, не было и речи – ютились у дедушки с бабушкой в страшной тесноте. Настроение у взрослых, помнится, все время подавленное. Отец, с раннего утра отправляясь на поиски работы, возвращался к ночи измученным, по глазам было видно – опять неудача.
Перемена наступила с приходом к власти национал-социалистов. В 1934 году ему посчастливилось, наконец, устроиться погонщиком скота на бойне, потом получить работу получше, при церкви, в конце-концов, он стал госслужащим. В семье появились деньги на собственное жилье. Двухкомнатная отдельная квартира с кладовкой, кухней, ванной – настоящий дворец в сравнении с тем, как жили до того. Квартплата – 40 марок. И, как нарочно, в 18-квартирном доме, принадлежавшем бабушке моей будущей жены – в части проживала их семья, часть сдавалась. Так, что с супругой познакомился в десятилетнем возрасте. Детьми играли вместе. Когда ей было пятнадцать лет, ее отца перевели на работу в генерал-губернаторство – он занимал пост в гражданском управлении Литцманнштадта (Лодзь). При приближении Красной армии их эвакуировали в Ольденбург, где мы и встретились случайно уже после войны:
- Ты что ТУТ делаешь?
- А ТЫ что тут делаешь?
В 1947 году мы поженились.
Тому, что отец, связав перемену в нашей жизни с новой властью, был ей всей душой предан, я лично не удивляюсь. Вскоре он вступил в НСДАП.
Он являлся активным национал-социалистом или попросту «попутчиком»?
Как сказать... Он активно работал в Национал-социалистической народной благотворительности (Nationalsozialistische Volkswohlfahrt (NSV)). В нашем районе он был на виду, поскольку, возглавляя организацию Зимней помощи, лично принимал пожертвования от населения. Это его и сгубило. В 1940 году он пошел добровольцем в вермахт. Служил в Люфтваффе, оберфельдфебель, наземный персонал. Возвратившись домой из американского плена в мае 1945го, в июле был арестован по доносу. И пропал бесследно. Его судьбу мы узнали лишь, когда мать пошла оформлять документы на пенсию. В заявлении она написала, что отца забрали в 1945 году – с тех пор от него никаких известий. Тогда розыском занялись власти. Спустя некоторое время мать получила официальную справку, отец умер в особом лагере в Торгау в феврале 1946 года. Позднее мне случилось беседовать с бывшими узниками этого лагеря. По их словам, в 1946 году люди там умирали голодной смертью. От голода, должно быть, скончался и отец – отчего же еще? Был он сравнительно молод – как раз накануне смерти исполнилось пятьдесят лет – и, насколько мне известно, здоров: ни тяжелых ранений, ни хронических болезней.
Но вернемся к моей истории. В одиннадцать лет я был обычным городским мальчишкой, несамостоятельным, неумелым, плохо приспособленным к жизни. Кто знает, может, таким бы и состарился, если бы не Юнгфольк. C 1936 года членство в Гитлерюгенде стало обязательным, я же вступил в Юнгфольк еще добровольно и с большим желанием 8 мая 1935 года. И никогда позже не жалел об этом. Удивительное совпадение: ровно десять лет спустя, день в день, закончилась война и тот мир, в котором вырос, перестал существовать. Из Юнгфолька, выросши до фэнляйнфюрера, я так и не перешел в Гитлерюгенд. Остался в Юнгфольке командовать четырьмя юнгцугами (взводами) мальчишек, в общей сложности, мне подчинялись 120 – 150 человек.
Оглядываясь назад, вижу это время одним из счастливейших в моей жизни. Во-первых, очень много вкладывалось в наше физическое развитие. Я, например, занимался греблей, гандболом и конным спортом. Все это ни пфенига не стоило. В местном яхт-клубе нам, правда, не разрешалось заходить внутрь здания – там были дорогие ковры и всякое такое – зато мы могли свободно пользоваться всеми лодками, плавали по Эльбе. А какая радость для пятнадцатилетнего городского мальчишки поскакать на лошади, повозиться с животными! И в конноспортивном клубе все также было к нашим услугам. Каникулы проходили в увлекательных походах. Помню велосипедный тур в Берлин, мне тогда было 14 лет. Доехали до Потсдама – это 120 километров; там нас разместили на ночлег; каждый день ездили в Берлин знакомиться со столичными достопримечательностями: Бранденбургскими воротами, только что возведенным тогда зданием министерства авиации, ныне министерство финансов. Помню путешествия на велосипедах в Тюрингию – ее мы объездили всю, в Силезию, в горы – я ведал в таких поездках общей казной. Движение на дорогах было слабым – почти все машины на фронте – велосипедные туры обходились без происшествий. Везде нам показывали самое интересное: замки, крепости, памятники старины – узнавали свою страну, нас учили любить ее и гордиться ей. Поход в Силезию завершался общим сбором в Бреслау с факельным шествием. Там были ребята со всей Германии – у всех остались колоссальные впечатления. Под Магдебургом нам принадлежал целый палаточный городок. Здесь также много занимались спортом, устраивались соревнования, совершали марш-броски на двадцать километров. Ночью ходили по лесу с копьями, неся «охрану» лагеря – сколько с этим было связано смеха, забавных приключений!
В нас культивировали дух товарищества. Если у кого-то появлялся кулек конфет – они делились поровну на всех. И так во всем – один за всех и все за одного. Поддержать товарища считалось делом чести. Конечно, и в то время находились ребята, что курили, например, или увлекались американским джазом – эта музыка была запрещена, но среди моих ровесников таких были единицы. Наше поколение подрастало спортивным, закаленным, энергичным, инициативным и целеустремленным. Сколько пользы оно могло бы принести своей стране! Весь цвет его истреблен. Кости моих сверстников разбросаны по всей Европе. Стоит задуматься об этом – комок подступает к горлу.
Как восприняли начало войны?
Пятнадцатилетним, в начале войны, нисколько не сомневался, что, когда настанет мой черед идти в вермахт, она уже давно закончится. Я как раз сдавал нормативы по конному спорту и это меня тогда занимало гораздо больше.
Говорят, в Германии в то время, в особенности, после победы над Францией, царила эйфория...
Не знаю, подходит ли здесь слово «эйфория»... Да, люди радовались. Победа над французами отмечалась в Магдебурге эффектным парадом 66го пехотного полка на площади перед зданием городского музея. Весь город сбежался смотреть. Было много цветов, речей. Но, насколько помню, люди радовались не столько победе, сколько тому, что война закончена. Каждый в то время так думал, никому не приходило в голову, что это только начало. Уверен, сперва и Гитлер не предполагал, какой оборот примут дела. Он вел локальную войну с Польшей – Англия, Франция объявили ему войну. Итальянцы обгадились в Греции – Муссолини прибежал к нему, своему союзнику: «Адольф, помогай!» Англичане хотели взять Норвегию – надо было их упредить. И пошло-поехало... Шаг за шагом, следуя логике хода событий, мы втягивались в непосильную для нас войну на множестве театров, изначально не планировавшуюся. Войны хотела Америка, подстрекавшая своих европейских союзников. Недавно прочел книгу одного американца: еще в 1938 году банкиры, принадлежавшие к ближайшему окружению Рузвельта, там был представлен Гольдман Зэкс и другие банки, давили на президента: Германия должна быть уничтожена. Боялись сильной Германии. Да и сравнение было не в пользу Рузвельта: к власти он пришел в одно время с Гитлером, но, если тот быстро навел порядок в своей стране, то каков был итог рузвельтовского президентства? – кризис, инфляция, безработица.
Должен сказать, большинство немцев – в особенности, старшее поколение – совсем не радовалось такому развитию событий. Неожиданное известие о войне с Советским Союзом было встречено моими родителями с большой тревогой: чем все это кончится? Я, признаюсь, в то время не разделял пессимизма взрослых. Юности свойственно воспринимать реальность сквозь розовые очки.
Окончив в 16 лет школу, поступил в среднее специальное учебное заведение, готовившее госслужащих среднего руководящего звена (mittlerer gehobener Dienst). Не доучился чуть-чуть: моя учеба должна была завершиться 30 марта 1942 года, но уже 7 марта меня призвали в Имперскую службу труда (RAD). Часть располагалась в Рецлинге, сегодня часть города Эбисфельде-Веферлинген, земля Саксония-Анхальт. По соседству находится район Дрёмлинг, ныне это природный парк-заповедник. Здесь мне, никогда не сталкивавшемуся с физическим трудом, пришлось крепко подружиться с лопатой: занимались осушением болот, чистили дренажные канавы. В конце мая стало известно, нашу часть переводят из Рецлинга. Прошел слух, нас отправляют на Сицилию, строить аэродром. А повезли в Россию. Так получилось, что мы с женой уезжали одновременно: она к отцу в Литцманнштадт (Лодзь), я – еще дальше на Восток.
Вы, должно быть, не слишком обрадовались?
Ничего подобного. В восемнадцать лет жаждешь неизведанного. Поездка в Россию представлялась захватывающим приключением. Что нас там ждет, мы ведь не догадывались.
Что знали о России до этого?
Очень мало. Зачитывался книгами Двингера (Эдвин Эрих Двингер – немецкий писатель, участник Первой мировой войны и гражданской войны в России, где оказался в качестве военнопленного; прославился своей трилогией «Армия за колючей проволокой» (1929), «Между белыми и красными» (1930), «Мы призываем Германию» (1932)), в первую очередь, двумя первыми книгами его трилогии, где он описывает гражданскую войну в России. Двингер и сам воевал на стороне белых. Особенное впечатление на меня производила сцена гибели Колчака на Байкале. Очень эффектно описано. Пожалуй, все, что знал о России, – из этих двух книг да из воспоминаний Людендорфа о Первой мировой войне.
Везли нас в вагонах для перевозки скота. Пол был устлан сеном. Спали, положив под голову ранцы, десять человек в голове, десять – в хвосте вагона. Прямо за нашим вагоном был прицеплен вагон с копченостями – окорока, колбасы. Думали, для нас. Напрасно: все колбасы в России сожрало начальство, нам перепали крохи. Зато наши отцы-командиры отправляли увесистые посылки родным в Германию и – когда все завершилось – поехали домой с мешками, полными мясных деликатесов.
Ехали через Лейпциг, Варшаву и, сейчас уж точно не помню, Брест или Бялосток – кажется, все же, Брест. Уже в Польше ощущалось, что мы находимся на пороге другого мира, непохожего на наш: даже телеграфные столбы и те выглядели примитивней, чем на родине. В Брест-Литовске меня поставили в караул, я отвечал за безопасность 150 человек. Шагая в одиночестве по, казалось, бесконечному перрону, ощутил себя страшно потерянным, маленьким, жалким. Вздрагивал от звуков собственных шагов, гулко раздававшихся в тишине огромного безлюдного вокзала. Если бы кому-то вдруг пришло в голову украсть меня вместе с ружьем – в тот момент это не составило бы труда. Еще в памяти сохранилось, что в десять — двенадцать вечера было совсем светло, почти как днем – могло такое быть? Во всяком случае, я так запомнил.
Дальнейший путь пролегал через Минск, Смоленск. К тому времени, как прибыли в Брянск – до него уже были проложены узкие немецкие рельсы – поезд находился в пути семь дней. В Брянске переставляли колеса на широкую русскую колею. Отсюда оставалось совсем немного до пункта назначения – станции Зикеево на дороге Брянск-Калуга-Москва (Киевское шоссе). Здесь мы выгружались. Едва вышли на перрон крохотного вокзала – крик: «Смотри-ка, русские самолеты!» Сбились в кучу, рты раззявили – ин-тер-ре-есно! А те, вдруг, давай сбрасывать бомбы. Так появились у нас первые раненые.
Наш палаточный лагерь располагался неподалеку от городка Дудоровский (Ульяновский район Калужской области). Впоследствии мы несколько раз меняли расположение – в связи с новыми участками работы а, также, из-за налетов русской авиации. Сначала палатки были разбиты на вершине холма – открытое место, от бомбежки не спрячешься: негде. Наше высокое начальство квартировало неподалеку, в Жиздре. Мы же так ни разу и не попали в какой-нибудь населенный пункт: все время в поле, в лесу. В палатке размещалось по восемь человек. Пол мы углубляли на штык лопаты, вынутую землю насыпали по краю наподобие вала и уже на него ставилась палатка. Делалось это затем, чтобы внутри можно было подняться во весь рост. Сена, соломы не имелось – взамен устилали пол хвойными ветками. Наши ранцы были обтянуты мехом – они заменяли нам подушки. Единственным предметом мебели являлась грубо сколоченная вешалка для формы с вбитыми гвоздями, заменявшими крючки.
Стояла изнуряющая жара и над отхожими местами, т.наз. «санитарными латринами» – крест накрест сбитыми бревнами, заменявшими стульчаки, тучами висели мухи. Их монотонное жужжание, сверлящий уши комариный писк – такой музыкой встретила нас Россия. Гнус допекал по-страшному. Ели в накомарниках. Не помогало: мошкары набивался полон рот, она плавала и в ложках и в котелках.
Кормили хуже некуда. В основном, из-за неспособности ответственных лиц. Наш повар – на гражданке подручный мясника – имел о приготовлении пищи самые смутные понятия. Бог наделил его особым талантом испортить любые продукты, сварив из них нечто такое, что и в рот не возьмешь. Холодильников не имелось, хранение скоропортящегося съестного так и не смогли организовать. Мясо тухло. Раз нам раздали по бутылке молока. Открыли – а оно уже прокисло. Кормили трижды в день. Утром давали хлеб с маргарином, мармеладом или медом; в обед – горячее; вечером – опять хлеб с колбасой или сыром. При тяжелой работе от восьми до четырех, а, когда норму не удавалось выполнить, то и дольше – пока не справимся, в лагерь не возвращались –, пищи не хватало. Вечно ходили голодными. Изредка в дополнение рациона выдавались сигареты, шоколад, иногда даже пиво, но я его в те молодые годы еще не пил, мне оно казалось горьким и невкусным. Ежедневно давали всем по таблетке атебрина, средства от малярии. Ветчин, салями и т.п., я уже упоминал, мы, считай, так и не увидели: их подъедало начальство в Жиздре.
Вооружены мы были трофейными французскими винтовками. Непомерно длинные, они имели очень короткий ремень в середине – стволы возвышались словно мачты. В лесу, в кустарнике мы обязательно застревали, цепляясь ими за ветки. Кроме того, у нас имелись два русских трофейных пулемета с дисками наверху — не знаю, как они там оказались – и один немецкий устаревшей конструкции, МГ 29. Когда налетала русская авиация, строчили из всех стволов – однако, помнится, не попали ни разу.
Внешне мы могли бы издали сойти за солдат: форма, похожая на военную, ранцы, ружья, польские противогазы с длинными трубками, каски, саперные лопатки. Но, когда работали, конечно, все скидывали. Волосы нам остригли наголо – якобы из-за вшей, хотя как раз вшей-то у нас, слава богу, в палатках и не имелось. Раз, помню, истощенные, измученные, бритоголовые копаем землю – мимо проходят немецкие солдаты: «Смотри-ка, Иваны!» Так мы тогда выглядели.
Под Дудоровским рыли противотанковый ров: два с половиной метра в глубину, два с половиной метра в ширину в нижней части и пять с половиной наверху и очень длинный. Собственно, даже и не просто ров, но достаточно солидную оборонительную позицию с окопами, пулеметными гнездами и т.д. Русские самолеты налетали регулярно, в низком полете, но, что меня тогда поражало, каждый раз атаковали нас фронтально, мы всегда имели возможность укрыться в другом отрезке рва. Пройдись они вдоль траншеи – потерь было бы не избежать. Но так они сделали лишь однажды. Мы тогда купались и самолет пролетел вдоль по реке, поливая свинцом. Также мы находились в зоне досягаемости русской артиллерии. Раз наш оберфельдмайстер запаниковал, увидев внизу, в долине, поднимающиеся клубы дыма: туда попала пара снарядов. Решив с перепугу, что это газы, объявил тревогу. Час сидели, не снимая противогазов, хотя никакой газовой атаки, конечно, не было, просто нашему командиру померещилось. Вообще же, русская артиллерия вела неприцельный огонь, наши потери от осколочных ранений были относительно невелики, основные потери несли от болезней. Молодежь не выдерживала тяжелой жизни. Трудились без выходных. Уже в первый день меня, непривычного к физическому труду, вместе с тремя парнями – один крепче другого, поставили вырыть яму 10х10 метров для стока воды. На аккорд. До сих пор не представляю как, но мы задание выполнили.
Поначалу я был форманом – низшее звание в иерархии RAD, командиром отделения из десяти человек. Вскоре, однако, последовало производство в оберформаны. Мой бывший ранг в Юнгфольке не являлся секретом – на меня возлагались определенные надежды. По мере сил старался их оправдать. Вероятно, выходило неплохо: позднее я, единственным из всех, был рекомендован в качестве подходящего кандидата в офицеры. Надо сказать, командовать подчиненными в RAD было намного тяжелее, чем школьниками. Работа каторжная, питание скверное, жара невыносимая – настоящее пекло. В придачу – бомбежки и гнус. Люди сильно измучены. Много больных. Раз проснулся – рядом со мной труп. Отчего помер молодой парень, так никто и не узнал. Друг с другом почти не разговаривали – не было сил. По любому, самому ничтожному поводу вспыхивали ссоры, разборки. Помню, как-то нам все же перепала от начальства палка копченой колбасы, одна на все отделение из десяти человек. Резал ее с точностью до миллиметра, прикладывая линейку. И все равно нашлись недовольные, считавшие, что их обделили. Один выступал до тех пор, пока не получил по физиономии.
Мой непосредственный начальник в ранге унтерфельдмайстера, замкомвзвода, из крестьян, был глуп, как пробка. Невежда, с немецким не в ладах. Cамомнения, однако, на десятерых. Спорить с ним было бесполезно. Начальник над ним, командир взвода, наш оберфельдмайстер – аналогично армейскому оберлейтенанту, бывший дьякон, являлся ему полной противоположностью: воспитанный, мягкий, отзывчивый человек. С нами он распевал церковные хоралы, что по тем временам смотрелось очень необычно. В те годы было принято петь песни вроде «Как прекрасно быть солдатом», «Аннемари» и т.п. Командир роты, очень малого роста, чуть не карлик, как это часто бывает с низкорослыми, немеряно честолюбивый, полный амбиций – его недолюбливали. Из остального начальства кто-то был получше, кто-то похуже. Сквернее всех был наш хауптформан, из своих же, попавший в RAD на год раньше нас. Тот был порядочной сволочью. Кроме него никто не позволял себе изгаляться над нами.
Контакты с местным населением почти совершенно отсутствовали, но немногие приключившиеся прочно отложились в памяти. Я был тогда молодым, любопытным, жадным до всего нового. Спросите меня, что я делал, скажем, в 1972 году – и не смогу ответить. А тут вспоминается все. Краски. Запахи. Лица, как живые. Словно только что расстался с людьми.
Как-то оберфельдмайстер решил восполнить пробел в наших знаниях, показав Россию, где мы, находясь уже пару месяцев, еще ничего не видели. Строем отправились в Дудоровский. Прошлись по улице. Зашли в один дом посмотреть, как живут русские: удручающая бедность. Убогая утварь. Стены, оклеенные газетами вместо обоев. Посетили церковь. Чтобы в церковном здании находился склад – такого мне ни до, ни после видеть не приходилось. Не знаю, кто его там устроил, наши или так уже было до них. На складе работали русские военнопленные. Наш оберфельдмайстер подозвал одного из них. Тот приблизился робко. Успокоив его дружеским тоном, оберфельдмайстер попросил разуться и показать нам свою обувь. Военнопленный разулся. Такого я также никогда не встречал: низ сапог был изготовлен из кожи, а голенища из своего рода промасленной ткани. (Должно быть, видел кирзовые сапоги – примечание переводчика) «Вот, - заключил наш командир – Россия, такая богатая страна, а обуть своих солдат в порядочную обувь не может!» На этом наша экскурсия завершилась.
Еще у нас работали местные прачки – очень веселые девчата: стирая, без умолку болтали, смеялись, пели песни. Что стирки сегодня не будет, объявляли нам с особой радостью: «Машина капут!». «Машина капут» – да, так они и говорили.
Однажды на нашем участке готовилось наступление. Нас расставили в лесу – мы должны были показывать дорогу танкистам. Всю ночь катили мимо немецкие и чешские танки. Тут откуда-то привели задержанного, поручив мне конвоировать его до соседней комендатуры. Неприятное задание.
За что его задержали?
Он был обут в новенькие немецкие резиновые сапоги. Откуда он мог их раздобыть? Только украсть. Тем более, что по виду настоящий бомж. Неопределенного возраста, грязный, с всклокоченной неопрятной бородой.
Как он отреагировал на задержание?
Без эмоций. По-моему, не понял, в чем дело. Спокойно пошел.
Что ему грозило, если бы кража сапог была доказана?
Этого я не знаю. Моим делом было сдать его в комендатуру – пусть там разбираются, что и исполнил.
И еще один трагикомичный случай помню. Как-то раз меня послали в соседнюю деревню добыть лошадей с подводами для работы – у нас самих имелся лишь старенький «Опель», перевозивший «гуляшевую пушку» (походную кухню). До сих пор ума не приложу, как это начальство додумалось в чужой стране отправить молодого парнишку одного заниматься реквизициями. В тот день стояла страшная жара, как, впрочем, и почти все время, пока там находились. Солнце пекло немилосердно. Я умирал от жажды. Добравшись до деревни, стучался во все встречные дома, прося напиться. Наконец, в одном доме мне открыли, хозяйка принесла кружку воды. И тут меня окружили мужики. Человек семь. Страшного вида. Все с топорами. Сердце ушло в пятки. На мое счастье, среди них оказалась пара, в Первую мировую прошедших германский плен. Те понимали немножко по-немецки и кое-как удалось объясниться. Когда узнали, зачем пришел, мне было заявлено очень решительным тоном: «Никс кони! Кони капут!» С этим и убрался восвояси, счастливый, что удалось так легко отделаться.
Пока я ходил, где-то все же удалось задержать мужика с подводой. Ребята уже нагружали ее бревнами, предназначенными для перевозки. Возница, казалось, безучастно наблюдая погрузку, свернул самокрутку, закурил. Из любопытства попросил его свернуть и мне. Затянулся – глаза чуть не выпали из орбит. И вонища страшная. В обмен подарил ему плитку шоколада. По тому, как он ее взял, до меня дошло, шоколад он видит впервые в жизни.
Но вот подводу нагрузили, мужик хлестнул лошадь – та понесла – и был таков. Наши беспомощные окрики: «Хальт, хальт!» его нисколько не остановили. Нагруженные бревна раскатились, попадали на землю – нам же пришлось их еще и собирать.
Это случилось уже под Кцынью (Ульяновский район Калужской области). Первое время после того, как вырыли ров, занимались ремонтом дорог, которые и дорогами-то назвать язык не повернется. Заравнивали особо глубокие выбоины. Под Кцынью укладывали гати. На землю в равных промежутках, под прямым углом к дороге помещались бревна, служившие основанием; наверх, наискось – с тем, чтобы при проезде машина давила на них всегда лишь одним колесом – бревна потоньше. Затем все это связывалось проволокой, щели засыпали землей. Получалось довольно прочное дорожное покрытие, выдерживавшее гужевой и автомобильный транспорт. Танк бы, конечно, по нему не прошел. Для рубки и транспортировки леса нас разбили на двойки. Нормы и здесь были высокими. Не раз и не два довелось приходить в отчаянье, видя, как срубленное дерево, зацепившись ветвями за соседние, не желает падать. Это означало, надо приниматься за рубку заново.
В Кцыни находился, верно, бутылочный завод: везде валялись бутылки. Жили мы в лесу, в бывших советских блиндажах, обращенных в нашу сторону глухой стеной, и просторными окнами – к противнику. Стекол в окнах не было – их заменяли бутылки. Война здорово прошлась по тем местам. На каждом шагу натыкались на следы жестоких боев: весь лес был, как оспой, изрыт воронками от снарядов, всюду рассыпаны боеприпасы. Теперь же этот район считался партизанским. По ночам выставлялись посты. Не раз и не два, стоя на посту, я видел – или мне мерещились – тени, перебегавшие лесную дорогу. Жуть. Цепенел от страха. Но на наш лагерь так никто ни разу и не напал.
В конце сентября – начале октября 1942 года – точно уже не помню – нас собрали, мы были отвезены к ближайшей станции, откуда поездом поехали в Рудню, это на дороге Москва-Смоленск. В Рудне нам выдали форму, кроме головного убора, и мы превратились в солдат. Обычно ребят из RAD перед призывом в вермахт распускали по домам, с нами же этого не произошло. Никакого отпуска не дали. Наша новая часть называлась 720й учебный пехотный батальон, он был прописан в Гамбурге. Весь унтер-офицерский состав – гамбуржцы или ольденбуржцы.
В Рудне проходили начальное обучение по военной специальности пехотинца. Много было занятий на местности; стреляли меньше и, пока я там находился, только из карабина; муштрой, как таковой, особо не напрягали. Вокруг – партизанский район, из-за этого мы, новобранцы, еще не принявшие присяги, привлекались к охране вокзала, путей, административных зданий, по ночам патрулировали жилые районы. Ходить в ночной патруль не любили. Боялись. Нам всего-то было по восемнадцати лет. Как-то на станции наблюдал, как выгружается отряд СС, направлявшийся против партизан. Крепкие парни на сытых, красивых лошадях. Через две недели увидел его вновь, сильно поредевшим, ни одной лошади – по всему видно, им здорово досталось.
В октябре сильно похолодало, падал снег. Но мы теперь – впервые за все время в России – квартировали в помещении. Казарма располагалась в здании бывшей школы, хорошо помню просторный школьный коридор. В классах стояли койки, нар не было. Кафельные печки также находились в классных комнатах, но топили их из коридора. Истопником служил русский, из местных. Дрова мы рубили сами. Свернув москитную сетку, устроил нечто вроде своего угла, здесь хранился нехитрый личный скарб – зажигалка, перочинный нож и т.п.
Кормили в части отменно, на еду жаловаться не приходилось. Поскольку все мы были сильно истощены, нам полагалось и дополнительное питание. Мне обжорство вышло боком: желчный пузырь не выдержал. В одно прекрасное утро внезапно почувствовал себя плохо. На утренней поверке унтер-офицер обратился ко мне: «Хандт, что с Вами? Что с Вашим лицом? Отчего оно так пожелтело?» Так я попал с желтухой в санчасть, где состоялось мое первое знакомство со вшами – ими там кишело все: одеяла, подушки, постельное белье. Это случилось 15го ноября.
Из Рудни меня вскоре перевели в лазарет в Смоленске, располагавшийся в университетском здании. В памяти остались лишь туалеты. Типичные русские: дырка, над которой нужно приседать на корточки. Помню, как изумлялись, впервые столкнувшись с таким устройством. В Смоленске у нас, вновь прибывших, забрали всю одежду для прожарки и, пока мы голышом ожидали, когда нас вновь оденут, внезапно появились молоденькие сестры Немецкого красного креста, приведя нас в крайнее смущение: все мы были еще по-юношески стыдливыми.
В Смоленске не задержался: меня перенаправили дальше. Припоминаю смоленский вокзал, забитый солдатами-отпускниками – прибывающими, отбывающими. В Варшаве мне, наконец, выдали нормальный головной убор взамен дурацкой шапки RAD и я хотя бы внешне стал походить на военнослужащего. В начале двадцатых чисел ноября, пройдя через Пильзен (Пльзень), поезд прибыл в Регенсбург, где мне предстояло пролежать до января 1943го в лазарете военного времени, находившемся на попечении католического ордена Английских дев (Congregatio Jesu – женский орден, основанный в 16м веке, известный также, как «английские девы» (Englische Fraeulein) (в просторечье) ).
Лазарет размещался в здании, где до войны была женская школа. Лечили нас гражданские врачи. В палатах по пятнадцати человек. Уход за больными и ранеными был поставлен прекрасно: монашки как медсестры, сиделки отличались исключительными терпеливостью, заботой и уменьем. С другой стороны, их орден отличался очень строгим уставом и эта строгость переносилась на нас: распорядок дня в лазарете сильно смахивал на казарменный. Каждый вечер в обязательном порядке завершался песней: «И вот опять подходит к концу чудесный день, наполненный счастьем и солнечным светом» („Und wieder geht ein schoener Tag zu Ende, voller Glueck und voller Sonnenschein“ – сентиментальная песенка на мелодию медленного вальса, популярная в Германии 1940х годов; музыка Герхарда Винклера, слова Бруно Эльснера: любовь, предстоящая разлука и т.д.) – после чего в десять часов , минута в минуту, объявлялся отбой. Все должны были находиться в кроватях. Такое обращение с солдатней проходило трудно – кто здесь только не лежал – горные стрелки, артиллеристы, пехота, в особенности, много, почему-то, моряков. Мой сосед по койке, моряк, не выпускавший изо рта сигареты – он ежедневно отдавал мне, никогда всерьез не курившему, а только баловавшемуся, свою порцию масла за табак – являлся одним из самых злостных нарушителей дисциплины. Монашки наказывали его по-своему. Шприц в умелых руках превращался в орудие пытки. Наблюдать за тем, как ему делают уколы, мог лишь человек с очень крепкими нервами. Толщиною с канаты. Я этого зрелища не выносил.
Народ в палате подобрался взрослый, разбитной. Днем – выход в город был свободным – уходили к подружкам. Я – в свои во семнадцать лет еще мальчишка – поневоле был одиночкой. Конечно, я осмотрел Регенсбург, сходил к Дунаю, однако, когда отсутствует компания, все это не так увлекательно. Поэтому больше торчал в палате. Не скажу, чтобы ко мне кто-то плохо относился. Всеобщее негодование вызывал один крестьянин из Шлезвиг-Гольштейна, получавший жирные посылки. Они у него хранились под кроватью. Чтобы ни с кем не делиться, жрал по ночам, когда думал, все спят. В конце-концов, ему разобрали кровать, составив ее затем так, чтобы только кое-как стояла. Вечером он плюхнулся в нее – и оказался на полу, подавив жопой что у него, там, было припрятано.
Лечение, между тем, подходило к концу и я все больше с тревогой задумывался о будущем. Опасался попасть в какую-нибудь баварскую часть. (Регенсбург в Баварии) Здесь мне, пруссаку, пришлось бы нелегко. Драли бы три шкуры. В те времена это называлось «сделать человеком». (Пруссаки сильно недолюбливают баварцев и саксонцев и нелюбовь эта взаимна – примечание переводчика) И вот, наконец, мне вручили приказ на марш. Читаю – в Ольденбург! Я и не знал, где такой находится. Впрочем, вскоре выяснилось, что не в Баварии – уже хорошо. Оказалось, десятый военный округ, сформировавший 720 учебный батальон, определил для него и запасные части. Для меня это был 489 пехотный полк. Во время войны каждый полк выделил часть кадрового офицерского состава, эти офицеры сформировали новые части. В Ольденбурге дислоцировался 16 пехотный полк, на его основе были созданы 489 полк, отправленный затем в Норвегию, и 154 пехотный, позднее гренадерский, полк, ушедший в Россию, на северный участок фронта.
В полку я попал во вторую роту выздоравливающих, где был самым молодым и по возрасту – мне только-только исполнилось девятнадцать лет – и по службе. Все остальные уже бывалые солдаты, старше меня, поправлявшиеся после ранений, полученных на фронте. Пришлось чистить старикам сапоги, быть у них на побегушках. Утром я должен был являться к нашему хауптману для чистки обуви, затем в мои обязанности входило растопить печи. Ночами, когда объявлялась воздушная тревога, нес пожарную вахту. Стоял возле санчасти – до нас там была конюшня – с двумя ведрами – в одном песок, в другом вода – и палкой, на которую была надета мокрая тряпка. Ко всему этому можно было привыкнуть, тем более, что в остальном служба была необременительна.
Не забуду, как встретил меня, вновь прибывшего, наш «шпис» (хауптфельдфебель = старшина), как тогда говорили, «мать роты» (Mutter der Kompanie): «Бери «пойле» – и в коридор!» Я растерялся: что за «пойле»? «Как? - взревел шпис на всю казарму, вытаращив глаза в наигранном изумлении, - этот молодчик не знает, что такое «пойле»?!!!» Оказалось, «пойле» на северогерманском диалекте – половая тряпка. Мне пришлось не только выучить новое слово, но и – для лучшего запоминания – несколько раз вымыть коридор, а он был длиннющий. Всякий раз, как только домывал, появлялся шпис и все начиналось с начала – армейские нравы!
Среди солдат были двое страдавших недержанием мочи. Спали в двухъярусных койках. Наш шпис развлекался, заставляя их каждую ночь меняться местами – сначала один наверху, на следующий день другой. Чтобы каждый из них что-то от этого недержания поимел.
Казарма, где мы помещались – сейчас этого здания уже нет, снесли – была очень старой, обветшавшей. Раньше там помещались драгуны. Помню длинные столы, на одной половине мы ели, на другой разбирали, собирали, чистили оружие. Здесь все было заляпано ружейным маслом, но и та сторона стола, где мы съедали свой обед, выглядела ненамного лучше. Пища не отличалась разнообразием: ежедневно блюдо из поджаренного мясного фарша, итальянский кетчуп – Италия еще ходила в союзниках, сок из сахарной свеклы. Заплатив 20 пфенигов, можно было купить простоквашу.
Мне, как еще не принявшему присяги, покидать казарму запрещалось. Но вот в один прекрасный день высвободили один из столов, накрыли знаменем, наш хауптман уложил на него свою саблю и я произнес слова присяги: «Приношу перед богом священную клятву, что желаю оказывать безусловное повиновение вождю Немецкого рейха и народа Адольфу Гитлеру, главнокомандующему Вермахта, и, как отважный содат, хочу быть готовым в любое время пожертвовать жизнью за эту клятву.» («Ich schwoere bei Gott diesen heiligen Eid, dass ich dem Fuehrer des Deutschen Reiches und Volkes, Adolf Hitler, dem Oberbefehlshaber der Wehrmacht, unbedingten Gehorsam leisten und als tapferer Soldat bereit sein will, jederzeit für diesen Eid mein Leben einzusetzen.») Никакой помпы, ничего такого не было; вся церемония заняла несколько минут; но с этого момента я мог выходить в город. Мой первый поход в Ольденбург состоялся по делу: наш хауптман заказал столяру части шкафчик, его я отнес командиру домой. Жена хауптмана налила мне за труды полный стакан коньяку.
Так жил до конца марта. В конце марта моя распрекрасная жизнь в роте выздоравливающих оборвалась. Я превратился, наконец, в настоящего солдата. Меня перевели в 16й учебный батальон, размещавшийся в Кройенбрюке (район Ольденбурга), в казарме 16ßго полка. Здесь прошел обучение на МГ со всеми положенными зачетами. По завершении обучения нашу роту отправили в Россию, я же, благодаря рекомендации RAD, был оставлен в Ольденбурге в составе т.наз. основной роты. Отсюда в конце мая меня направили на курсы офицерского резерва (Третья рота офицерского резерва – 3. Offiziernachwuchsкompanie), где из нас готовили командиров отделений. Очень много было занятий по тактике: задействование МГ в бою и т.п. Среди прочего перенимали русский опыт, существовало тогда расхожее выражение: «Русские это умеют». Учились, например, зимой прицеплять к танкам санки и другим уловкам, подсмотренным у противника. Такими уж изобретательными мы не были, кое-что приходилось заимствовать. На курсах пробыл до декабря. В декабре меня, вместе с другими курсантами, отправили в голландский Гронинген в распоряжение 154го запасного и учебного батальона.
В Голландии мы в качестве внештатных инструкторов занимались обучением «молодежи» – средний возраст где-то около сорока лет. Поначалу взялся за дело слишком ретиво. Закончилось тем, что мои подопечные прислали делегацию: «Господин ефрейтор, Вы не можете гонять нас, как мальчишек: нам не по пятнадцать лет!» Пришлось несколько умерить пыл, сообразуясь с их возрастом и возможностями.
Мои новобранцы были, по большей части, крестьянами из Восточной Фрисландии. На гражданке жили у Северного моря. Но, как это часто бывает – сапожник без сапог – ни один не умел плавать. Бассейн, однако, входил в обязательную программу подготовки – и вот я, стоя наверху, наблюдал за тем, как солидные пузатые мужики, отцы семейств отчаянно барахтались, стараясь удержаться на плаву. Не раз – у меня имелось удостоверение пловца-спасателя – пришлось вытаскивать захлебывавшихся, тонущих – все бока были в синяках от здоровенных крестьянских лапищ.
В Гронингене встречал Рождество и Новый год. Праздник Нового года надолго запомнился. Лозунг в Юнгфольке звучал: «Ты обязан быть здоровым» (Du hast die Pflicht, gesund zu sein); мы, помню, присягали не пить, не курить, не связываться с женщинами. Тут же публика состояла из взрослых людей. Каждую минуту ко мне подходил кто-то с бокалом или с рюмкой: «Господин ефрейтор, на здоровье!» (Herr Gefreiter, zum Wohle!) Сколько разных спиртных напитков принял – не помню, но немало. В один прекрасный момент все закружилось-завертелось перед глазами; шатаясь, едва добрался до двери; и тут же, за дверью, меня вырвало. В туалете кое-как привел себя в порядок. Выхожу, а перед моей блевотиной стоит шпис и разоряется на всю казарму: «Какая свинья это сделала!» Состроил невинное лицо: «Понятия не имею, господин хауптфельдфебель». На следующий день думал, что помру. Ох, как мне было плохо!
В конце января – как раз на мое двадцатилетие – нам выдали новое обмундирование, ранец c двумя парами сменного белья и приказ на марш – каждому отдельно – мы направлялись в испытание фронтом. Такое испытание должен был пройти любой желающий стать офицером. Отметиться нужно было в Вербалене, на польской границе. Один из товарищей, фон Левицки, предложил заехать по дороге к нему в гости: его отец владел в Польше поместьем. Договорились встретиться в Варшаве. Так мы и сделали. На варшавском вокзале, помню, было полно т.наз. хиви, солдат почти не видно. Хиви носили, правда, немецкую форму, но с нашивками, указывавшими на их национальную принадлежность: «Латвия», например, и т.п.
Были ли они вооружены?
Нет, оружия у них не было.
Из Вербалена мы должны были, на сей раз группой в семь человек, направляться в Вильно, но эта дорога к тому времени была уже небезопасна, поэтому маршрут изменили. Вместо Вильно прибыли в Дюнабург, здесь в нашем распоряжении находился целый свободный день. Отправились в театр, давали оперетту «Моя сестра и я». Зал был переполнен, все же нам удалось найти свободные места. Только расселись, как кто-то подскочил: «Вы не можете здесь сидеть, это ложа генерал-губернатора!» Пришлось убраться, но оперетту, тем не менее, посмотрели до конца: для нас, солдат, поход в театр являлся событием. Из Дюнабурга наш путь лежал в Ригу, оттуда в Раквере – это уже Эстония. Здесь ночевали в синагоге, на сене, разостланном на полу. Наутро пришел за нами грузовичок – не знаю, приходилось ли Вам такие видеть? – , вместо бензина мотор работал от газа, образующегося при сгорании. Сзади у него был приспособлен котел. Топили дровами.
На таком, вот, средстве передвижения добрались до Хальялы, конечного пункта нашего путешествия. Здесь я представился командиру батальона, им являлся хауптман по фамилии Цюрлик. При нем в тот момент находился другой офицер, которого звали Кляйбель. С ними – оба судетские немцы – мне не раз пришлось пересекаться позже: Цюрлик стал после войны заместителем правительствующего президента в Ольденбурге, затем президентом в Оснабрюке; Кляйбель – сначала являлся директором ольденбургской сберегательной кассы, потом занимал крупные посты в банковском секторе на юге Германии. Поинтересовавшись моей гражданской профессией, Цюрлик, помню, обрадованно воскликнул: «О, коллега!». Оба они до войны работали в муниципальном управлении. В конце беседы к нам присоединился тогдашний командир полка генерал Берендт. Я был определен в первую роту.
К тому времени я уже стал унтер-офицером, кандидатом в офицеры. В роте мне дали отделение новобранцев, 18 – 19летних ребят, призванных на юге Франции. Прибыли они почти в одно время со мной. Единственный, кто имел фронтовой опыт – мой оберефрейтор. Взводом командовал лейтенант в возрасте 25 – 35 лет. Квартировали поначалу в крестьянском доме. Хозяйка-эстонка – женщина очень робкая. Стоило нам появиться, она запиралась вместе с сыном в комнате, откуда, если в том не было крайней необходимости, почти не показывала носа. Муж ее, как многие эстонцы тогда, был призван в Красную Армию, воевал, стало быть, если был еще жив, на другой стороне. Помню случившееся там чрезвычайное происшествие, вспоминать о нем до сих пор тяжело: открываю дверь сарая и спотыкаюсь о труп одного из моих солдат, сильно обезображенный, безглазый. Нет, самоубийство здесь не при чем. Несчастный случай во время чистки оружия.
Помню и обстоятельства при которых нам пришлось покинуть нашу первую квартиру. Я в тот день отвечал за поход в кино, показывали оперетту «Голубая маска» с Марикой Рокк в главной роли. В середине фильма – тревога, на машины и – так началась наша кочевая жизнь. Шел февраль 1944 года. Накануне 154 полк попал в окружение под Лугой, выйти удалось с большими потерями личного состава и не только: пришлось бросить технику, сожгли все документы. Прорвавшихся из окружения отвели в Хальялу, где сильно потрепанный полк получил пополнение – в том числе, меня и моих солдат. Едва завершивший переформирование, он не был сразу брошен на передовую, но использовался для укрепления второй линии. Зимой фронт стабилизировался, однако, время от времени, на нашу сторону просачивались отдельные разведывательные и ударные группы противника. Отряды лыжников в маскхалатах, наводивших переполох внезапным появлением. Против них мы и были задействованы, тоже, как, своего рода, ударная группа. Нас без конца перекидывали с места на место, туда, где возникала опасность, но в серьезных стычках участвовать не пришлось. На переднем крае побывали лишь пару раз, да и то, как рабочие: ночами возводили проволочные заграждения. И слава богу: мои бойцы были практически необученными, ничего не умели. Мы, конечно, занимались с ними по мере возможностей, но, в условиях постоянных переездов, делать это приходилось урывками.
Где мы только не квартировали! Одно время, помню, в летних помещениях для скота, где крыши как таковой практически не было: прореха на прорехе. Вся жизнь протекала возле железной печурки – здесь отогревались, здесь оттаивали хлеб, на морозе превращавшийся в кусок льда. А сверху падал снег. Одеты мы были в маскировочные костюмы, не пятнистые, как теперь, но белые снаружи и серого цвета внутри. Так, вот, грудь, обращенную к печке, обжигало, в то время, как на спине костюм превращался в ледяной панцирь. Находились эти времянки на ровном открытом месте. Русские вели за ним постоянное наблюдение с помощью привязных аэростатов. Ни одно передвижение не проходило незамеченным: стоило кому-то показаться, покинув убежище, били из пушек «ратшбум» даже по одиночным солдатам.
Какое оружие противника, кроме пушек «ратшбум», являлось для Вас во второй линии опасным? Тяжелая артиллерия? Авиация?
Нет, артиллерия нам не досаждала. Пулеметы – да, мы находились в зоне их досягаемости. Что до авиации, то мы ее практически не видели, ни чужой, ни своей. За одним исключением: ночами нас регулярно посещали тихоходные русские самолеты, прозванные нами «станционными смотрителями» (Bahnhofvorsteher). Их называли также кофемолками, швейными машинками. Они сбрасывали осколочные бомбы.
Говорят, как опасность они не воспринимались всерьез...
Ну, не знаю... Нам от них здорово досталось. Помню, раз квартировали в бывшем солдатском доме отдыха. После ночевок под открытым небом попали, к великой радости, в бараки, где еще стояли настоящие кровати – можно было бы прекрасно выспаться. Но барак – отличная цель для бомбометания. И вот, всякий раз, как объявлялась воздушная тревога, а случалось такое, считай, каждую ночь, нас выгоняли во двор, на мороз. Здесь проводили часа по три, пока не объявлялся отбой. Спать хотелось чудовищно, холод адский. Пили шнапс для согрева. Настоящая пытка бессонницей.
Не пытались стрелять по ним?
Нет, конечно, в темноте они не видны.
Потом, наконец, мы вновь обрели постоянную базу в бывшем лагере ОТ (Организации Тодта). Видно было, что прежние хозяева покинули его сломя голову. Внутри довольно большого здания мастерских – картина разгрома: инструмент, материалы – все разбросано; снаружи – неубранные трупы лошадей. Здесь поначалу жили в палатках на пятнадцать человек. В центре железная печурка с крюком для посуды. На ночь ее прекращали топить. Спали на сене ногами к остывающей печке. Затем велели строить бункеры. Место, надо сказать, было гиблым. Болото. Снимаешь где-то двадцать сантиметров мерзлого грунта – и уже проступает вода. Ну, и не только это. Умения русских крестьян делать бревенчатые срубы нам явно не доставало. Пригнать бревна так, чтобы не оставалось щелей, у нас никак не получалось. В построенных нами бункерах между бревнами можно было чуть ли не просунуть кулак. Ветер гулял внутри, словно в чистом поле. Загибались от холода. А тут еще наш дурноватый взводный: «Ребята, вы должны следить за гигиеной!» И вот нам приходилось ежедневно до пояса мыться в ручье, в проруби. Снятые нижние рубахи развешивались на веревке – также идея фикс нашего лейтенанта: он верил, вшей можно заморозить. Какое там! Надеваешь холодную рубаху – вши тут как тут, ничего с ними не случилось.
А как, вообще, боролись со вшами?
Да никак. Выискивали, давили.
В довершение всех прелестей находились, как уже упоминал, в зоне досягаемости огня русских пулеметов, минометов, пушек ратшбум. Однажды мой солдат, поднявшись утром, подошел к выходу из палатки – и упал, насмерть сраженный пулей. На наше счастье, русские вели огонь неприцельно: потери могли бы быть гораздо большими.
В общем, обрадовался, узнав где-то в начале-середине марта, что нас оттуда переводят. На наше место прибыли рота фузилеров – не знаю, чем они отличались от обычной пехоты, почему носили такое архаичное название – и группа Ваффен-СС, те появились на машинах-амфибиях марки Фольксваген. При переезде сказалась моя неопытность. Другие, бывалые унтер-офицеры, пользуясь случаем, позаботились обо всем заранее, благо инструмента и материалов было в достатке. Каждый смастерил для своего отделения сани, каждый, кроме меня. И вот отправились в путь. Все везли свою поклажу на санях, лишь я, в мои двадцать лет самый старый в своем отделении, должен был тащить МГ на собственном горбу.
Перевели в место, название которого в памяти не сохранилось, помню лишь, оно находилось на железной дороге Таллин-Ленинград. Здесь нас бросили против партизан. Расставили в шеренгу. Вошли в лес. Снегу по пояс. Пятьдесят метров по нему еще можно кое-как пройти, максимум сто. Потом, совершенно выбившись из сил, наверняка будешь искать более удобный путь. Неудивительно поэтому, что все мы в конце-концов оказались на утоптанной лесной тропе, где удалось обнаружить кое-какие следы партизан – пачки из-под русских папирос и т.п. – но не их самих. Такими уж безмозглыми, чтобы терпеливо поджидать нас там, они все же не были.
Где-то пополудни нас вывели из леса. Накормили гороховым супом. Дали немного свободного времени. Пошел снег. Едва успели передохнуть – тревога. На участке фронта перед нами противник сумел осуществить прорыв, управление войсками было временно нарушено. Мы должны были заполнить брешь, восстановив непрерывную линию обороны. Тяжелый марш, во время которого со мной приключилась большая неприятность. В дороге пришлось миновать ров, наполненный водой. Переходили по проложенным мосткам. Лед вокруг деревянных опор был совсем тонким, хрупким. И вот, выбираясь наружу, я поскользнулся со своим МГ и, проехав по склону, оказался левой ногой по колено в ледяной воде. Все промокло: сапог, костюм.
Часов в десять-одиннадцать вечера добрались до расположения артиллерийской батареи, помню орудия на вращающихся лафетах. Бункер артиллеристов был битком набит солдатами – внутри невозможно было присесть, места хватало ровно настолько, чтобы стоять впритирку. Воздух спертый, сильно накурено, но тепло. Немного обогревшись, пошли дальше – и вдруг на нас обрушился сильный ружейно-пулеметный огонь. Мои необстрелянные солдаты совершенно растерялись, некоторые вдруг вспомнили мам. Здоровые молодые ребята истошно вопили: «Мама! Мама!» «Мамочка!» Роль матери-утешительницы пришлось в этот раз исполнять мне, хотя и был лишь ненамного их старше. Слава богу, стрельба продолжалась недолго.
При подходе к предполагаемому переднему краю нашему взводу была поставлена задача выйти на связь с соседней частью, ее местонахождение к тому времени также не было точно известно. Командир роты – он оставался в тылу – сообщил, по маршруту уже ушла разведгруппа. Идти предстояло через лес. В темноте вступили на лесную тропу. Шли цепочкой: во главе командир взвода, лейтенант, с двумя связными; сразу за ними я со своим отделением, впереди пулеметчики; за нами второе отделение и т.д. Прошли совсем немного – и наш лейтенант нашел на тропе немецкую рукавицу, внутри – патроны, как сейчас помню, 9-ти миллиметровые. Решив, что она оставлена нашими разведчиками и что они находятся где-то поблизости, принялся громко кричать, призывая их: «Фельдфебель Фрайтаг! Фельдфебель Фрайтаг!» – непростительная ошибка. Еще в мою бытность новобранцем нас учили, в лесу надо вести себя тихо; разговоры, оклики строжайше запрещаются. Русским только того и надо было: теперь они знали наверняка, перед ними немецкий отряд. С расстояния примерно в пятнадцать метров справа по нам был немедленно открыт огонь. Мы угодили в засаду.
Залегли. Поднялась яростная беспорядочная пальба. Сразу погиб первый номер пулеметного расчета – славный парень, один из лучших солдат в моем отделении; следом за ним пал второй номер, а, затем и третий, накануне громче всех кричавший: «Мама!» Был ранен один из связных. И ими наши потери не ограничились. Огонь, в том месте, где залег, был особенно плотным. Решив, что оставаться здесь слишком опасно, приподнялся, намереваясь переменить укрытие – и в этот момент ощутил удар в ногу. Зацепило!
Кое-как добрался до второго отделения, попросил командира перевязать меня. Тот отказался: «Иди в конец. Там санитары.» Добравшись до санитаров, столкнулся с батальонным командиром: «Что здесь творится?» Доложил обстановку. И тут хауптман Цюрлик огорошил меня вопросом: «Хандт, где Ваш карабин?» – и принялся читать мораль: «Это ни в какие ворота не лезет... по законам военного времени...» и т.п. в таком же духе. В тот момент все это показалось мне издевательством. Где был мой карабин? Он остался там, где я сначала залег. Получив пулю, если о чем-то и думал, то, конечно, не о карабине.
Санитар перевязал рану. Крови было много. Бумажная повязка – тогда такие были в ходу, бумага наподобие клозетной – в одно мгновение пропиталась ей. В сопровождении унтер-офицера, командовавшего санитарами, вернулся к бункеру артиллеристов. И здесь от спертого воздуха и потери крови потерял сознание. Очнувшись, стал свидетелем яростной перебранки между унтер-офицером, откуда-то уже раздобывшим акья – сани-волокуши в форме лодки – и требовавшим, чтобы меня отвезли к перевязочному пункту, и обитателями бункера – те наотрез отказывались. Никто толком не знал, где русские. Покидать бункер – более-менее надежное укрытие – не хотелось. В конце-концов, мой сопровождающий схватился за карабин, пригрозив, что перестреляет всех, кто там был. Только тогда трое-четверо солдат нехотя поднялись и, чертыхаясь и проклиная меня, мою рану и все на свете, начали одеваться.
В избушке, где располагалась медчасть, санитар едва начал стягивать сапог с простреленной ноги, как я вновь потерял сознание. Затем появилась машина Красного креста. Надо мной лежал тяжелораненый, всю дорогу громко стонавший – последнее, что я помню.
Пришел в себя на следующий день в просторной, залитой светом, палате. В тепле, на пахнувших свежестью простынях. Из огромных окон, выходивших на Финский залив, открывалась потрясающе-величественная панорама – она доныне стоит перед глазами. Лед, покрывавший залив, ослепительно искрился в лучах солнца. После холода, грязи и крови предшествовавших дней ощутил себя попавшим в волшебную сказку.
Вскоре, с санитарным поездом, меня отправили в Таллин. В поезде лежали на соломенных матрацах. Рядом со мной солдат с ампутированными конечностями. Поезд сильно трясло – вагоны были безобразно сцеплены – и он, не в силах удержаться, всякий раз скатывался с матраца. В Таллине меня обследовал профессор-эстонец, установивший, что кость не задета. Это заключение имело важные последствия: будь у меня задета кость – излечение в этом случае длится дольше – меня отправили бы домой, в Германию. Но поскольку рана оказалась не такой тяжелой, лечение осуществлялось на месте. Я попал в лазарет в литовском Шяуляе, где нас, раненых, буквально пожирали клопы. Однажды, не помню по какому случаю, лазарет посетила делегация женщин-местных фольксдойче – они пришли в ужас. Все стены украшали пятна от раздавленных клопов наподобие узоров на обоях. А что творилось в наших постелях! Когда санитарки, меняя белье, переворачивали матрацы, на свет божий выползали мириады насекомых. Мой сосед был в гипсе, можно себе представить его мучения: эти твари гнездились внутри повязки. У другого, с ампутированной ногой, клопы водились в шланге, надетом на культю. Кроме них со мной лежал еще один, раненый в ногу трассирующей пулей, помимо пулевого отверстия – сильный ожог.
Грязную работу в госпитале выполняли молодые русские военнопленные – кстати, мой единственный живой контакт с противником на Восточном фронте. В их обязанности входило, среди прочего, приносить утку. Вставать мы не могли. Постоянно то один, то другой кричал: «Иван, утку!» (Iwan, Schieber!) Мне ребята были симпатичны. В моих глазах они заслуживали лучшего занятия, чем бегать с нашими экскрементами.
В этом лазарете я ухитрился заболеть ангиной – на две недели попал в другой госпиталь, где лежали больные всевозможными инфекционными заболеваниями. Излечившись от ангины, был отправлен уже в третий госпиталь. Здесь оперировали русские хирурги. Мне, слава богу, операции не требовались, лишь перевязки. Помню, как-то меня перевязывали в операционной. От запаха крови, смешанного с запахом хлороформа, мне стало дурно – попросил увезти меня оттуда.
В моей палате находилось несколько солдат-литовцев. С ними – как унтер-офицер, являлся старшим в палате – жестоко намучился. Я Вам скажу, литовцы – сущие цыгане. Дикие. На эстонцев, латышей абсолютно не похожи. Без конца между ними происходили какие-то разборки. О чем шла речь, я, не зная языка, понятия не имел. Выясняя отношения, сразу хватались за ножи – мне стоило немалых усилий водворять порядок. Здесь же впервые пришлось стать свидетелем того, как иные пытаются уклониться от фронта. Два солдата Люфтваффе из моей палаты глотали зубную пасту, надеясь поднять температуру.
Медсестрой работала русская, в ее обязанности входило делать уколы, по утрам раздавала нам градусники. Поражался тогда, как могла молодая женщина до такой степени уродовать себя одеждой. Платок, грубые чулки гармошкой. Полагаю, она одевалась так специально, чтобы избежать приставаний – не верю, что кроме отрепья, в котором появлялась перед нами, ей было нечего одеть,
20 апреля всем раненым и больным раздали по бутылке шампанского – подарок от фюрера. Напиток произвели в Грюнберге (Зелена-Гура) – самое северное место, где практиковалось виноделие – соответственно страшная кислятина. Но дареному, тем более, если от фюрера, коню в зубы не смотрят...
Помню также посещение главного врача, задавшего мне вопрос, куда я желаю быть направленным по излечении – в часть, откуда прибыл, или в ту часть, откуда меня направили на фронт. Ответил, что я за второй вариант: те, кто меня направлял, решат и как меня задействовать в дальнейшем. Представьте себе, он записал в моей истории болезни – и я эту запись видел – «аггравация». Со знаком вопроса. Меня это страшно обидело: ничего подобного я не имел в виду.
Что такое аггравация?
Преувеличение симптомов болезни, например, чтобы подольше задержаться в госпитале. Т.е. чуть ли не симулянт. Мне же ничего преувеличивать не нужно было: ходил с палочкой, нога опухшая.
В конце мая, перед самой Троицей, меня выписали. Получил приказ на марш, отметиться нужно было в Кенигсберге. Здесь мне вручили большой пакет, т.наз. «посылку от фюрера» (Fuehrer-Paket) – все выздоравливающие их получали.
Что туда входило?
Бутылка шампанского, мясные консервы, шоколад и еще всякое съестное – галеты и т.п.
Поезд направлялся в Ольденбург через Ганновер. Мне же страшно хотелось побывать на Троицу дома. При подъезде к Берлину поделился с товарищем, тот мне объяснил, как из столицы добраться до Магдебурга. Нужно было ехать от вокзала Анхальтер Банхоф. Набравшись решимости, сошел в Берлине с поезда. На перроне пришлось пережить немало тревожных минут при виде полевой жандармерии, контролирующей документы: у меня на руках находился приказ на марш в Ольденбург. Но обошлось. Меня никто не проверил. Дело было в воскресенье, Троицын день. Поезд, битком набитый мешочниками, тащился с черепашьей скоростью. Свободных мест не было, всю дорогу пришлось стоять. На вокзале в Магдебурге первым делом отметился в комендатуре: «Прошу разрешения прервать поездку из госпиталя в гарнизон. Сам я из Магдебурга, хочу навестить родителей». Хауптман, говоривший со мной, оказался добродушным человеком. Мне было дозволено провести дома остаток воскресенья и понедельник до вечера.
В Ольденбурге я, первым делом, получил четырехнедельный восстановительный отпуск. По возвращении из отпуска какое-то время обслуживал проходившую в Аугустеуме (городской музей, ныне галерея старых мастеров, в бывшем замке герцогов Ольденбургских) выставку «Пятитысячелетняя история стрелкового оружия». Ее посещали школьные классы – демонстрировал ребятам, как стрелять из МГ. В июле меня направили в офицерскую школу (Waffenschule) в Ганновере, где находился до декабря 1944 года. По окончании побывал в краткосрочном отпуске на родине. Затем нас отправили в Мунстер-Лагер (бывший полигон вермахта, ныне бундесвера в Люнебургской пустоши, земля Нижняя Саксония). Мы, юнкера, принадлежали к т.наз. «резерву фюрера» (Fuehrer-Reserve). 16 января всем нам – нас было двадцать человек – был вручен приказ на марш. Мы передавались в распоряжение 31й народно-гренадерской дивизии, дислоцировавшейся в Торне (Торунь). Смысл этого приказа мне до сих пор неясен: в Торне находилась своя офицерская школа, недостатка в юнкерах и офицерах там, судя по всему, не должно было возникнуть.
Как бы то ни было, все поехали, а я остался. Произошло вот что. Погода стояла скверная. Я был обут в итальянские сапоги из козьей кожи – выглядели шикарно, но пропускали воду, как решето. От постоянной сырости раненая нога разболелась, распухла, рана загноилась. Как раз в день отправки мне пришлось обратиться в санчасть, где и был оставлен на несколько дней. Меня прооперировали. Это случилось 16го, а 23го января Торн был окружен Красной Армией. 31го января, в день моего рождения, гарнизон Торна предпринял попытку вырваться из окружения. В Ольденбурге жил в свое время владелец похоронного бюро, чей отец, гражданский столяр, работавший на Организацию Тодта, погиб во время прорыва. После войны он потратил много лет на поиски отцовской могилы, не успокоившись, пока ее не нашел. Останки были перевезены им в Ольденбург, где он их перезахоронил. Всю эту личную историю, а, заодно, и историю последних дней гарнизона он описал в книге. Так вот, из его книги я узнал, что прорыв осуществлялся тремя группами, первые две находились все время в огне русских и были практически полностью уничтожены. Больше повезло третьей группе – командира обвиняли впоследствии в том, что он бросил товарищей – ей удалось со сравнительно малыми потерями перейти по льду на другой берег Вислы. Что сталось с моими товарищами – не знаю, никого из них впоследствии не встречал. Успели ли они вообще добраться до Торна, погибли ли или им повезло остаться в живых?
Подлечившись, был направлен обратно в Ольденбург. Здесь – к тому времени мне задним числом, к 1.12.1944 года, было присвоено звание лейтенанта – занимался обучением новобранцев. Нами была сформирована целая рота, где мне какое-то время пришлось исполнять обязанности ротного.
В начале марта в часть пришел приказ о передислокации роты в Голландию, на берег Эмса. Ее боевой задачей являлась охрана, но и подрыв мостов. Спаковав вещи, доложился командиру. Тот огорошил меня: «Вы, Хандт, никуда не едете.» Оказалось, в моем личном деле содержалась пометка, я предназначался для народно-гренадерских формирований. Использовать меня в другом качестве было запрещено.
Что это за формирования?
Появились в самом конце войны. Личный состав пополнялся активистами Гитлерюгенда и т.п. – отборные части, от них ожидалось чудо. Надеялись – а на что еще можно было надеяться? – они смогут как-то отсрочить конец.
Почему именно Вас предназначили в народные гренадеры?
Я закончил офицерское училище первым в своем выпуске. Как лучший получил в подарок книгу, сейчас уже не вспомню, Шарнхорста или Гнайзенау «Наука командования (людьми)» – потом у меня ее украли. Помню, на прощальном вечере начальник училища предрекал мне блестящую военную карьеру. Как видите, не сбылось...
Остался в Ольденбурге обучать новобранцев. В марте 1945 года начались воздушные налеты на Ольденбург – ничего серьезного, но жертвы и разрушения имелись. В частности, серьезно пострадал вокзал. Казарму эвакуировали – нас перевели в прифронтовую полосу. Жили в бункерах. Обучение происходило в условиях, приближенных к боевым.
Говорят, в последние месяцы войны уровень военной подготовки серьезно упал, солдат посылали в бой необученными...
Я этого подтвердить не могу. Учил своих бойцов добросовестно, так, как обучали и меня самого. Могу утверждать, с этим в нашей части все было в порядке. Конечно, молодой человек, попадая на передовую, всегда растерян, ему еще необходимо освоиться в новой для него обстановке. Так и мои новобранцы, разумеется, оставались как фронтовые солдаты неопытными. Но все, что можно было сделать в плане их подготовки, нами делалось.
На нашем участке фронта противниками являлись канадцы и поляки из армии Андерса. В конце апреля мы получили приказ сменить на передовой полк десантников. Те смогли затормозить канадцев у деревни Эдевехтердамм, нанеся им большие потери. В результате, наступление противника было остановлено на линии Кюстенкакнала ( 70километровый канал, начинающийся в 8 км от Ольденбурга и соединяющий реки Везер и Эмс), преграждающего путь к побережью Северного моря. При этом и сами десантники были изрядно потрепаны в боях и теперь отступали к местечку Литтель в окрестностях Варденбурга.
Сменив их, мы продержались недолго. Вскоре меня вызвали к батальонному. «Хандт, – заявил он, – полк отходит к Варденбургу, затем к Ольденбургу. Ваша задача – прикрыть отход, задержав наступление противника на 24 часа.» Мне была приданы дополнительно две группы, всего 20 человек – теперь нас стало 50, в нашем распоряжении имелось два МГ. Вооружены мы были к тому времени уже штурмовыми винтовками 43, 15 патронов в магазине. Думаю, русские скопировали с этой винтовки свой Калашников: чисто внешне они близнецы-братья. Очень похожи.
Все оказалось не так сложно, как представлялось вначале. В тот день канадцы выслали вперед лишь несколько разведгрупп, которые, надо сказать, особо на рожон не лезли. Скорое окончание войны ощущалось повсеместно – к чему рисковать понапрасну? Все ограничилось перестрелками. Потерь у нас не имелось. Хуже пришлось окрестным жителям – часть домов серьезно пострадала, некоторые сгорели дотла: канадцы лупили из танков по всем домам, где подозревали наших. Все же нервное напряжение дало о себе знать: мои солдаты едва смогли дождаться, когда, наконец, истекут эти самые 24 часа. Ровно в 8 вечера все, как один, были в сборе, счастливые, что могут начать отход.
Свой полк мы нагнали у Твеельбэке (местечко на окраине Ольденбурга, в административном плане поделенное между Ольденбургом и двумя сельскими общинами). Здесь моему взводу была определена новая позиция – участок длиной в километр там, где канадцы должны были обязательно появиться, на Бремер Хеерштрассе ( Бременская военная дорога, одна из основных магистралей Ольденбурга). И канадцы действительно появились и нас даже атаковали внезапно. Мы вели бой с передовым отрядом противника. Нам удалось не только отбить атаку, но мы еще и преследовали его какое-то время. Нами был подбит канадский танк. И вновь сгорели два-три дома в округе. Все, как и накануне, ограничилось стрельбой, однако, на сей раз у нас имелись потери, убитые и раненые.
30 апреля поступил приказ до четырех утра перейти мост, находившийся в нашем тылу, в направлении к центру города: мост был подготовлен к подрыву. Так мы и сделали. Еще не успели дойти до замка (имеется в виду замок герцогов Ольденбургских), как нам навстречу группа солдат: «Ребята, война закончилась! Адольф помер!» С этого дня мы лишь отступали. Через Эферстен (район Ольденбурга) к Растеде (местечко в 12 километрах от города). У Растеде была объявлена танковая тревога. Приказав своему взводу занять позицию для отражения танков, вдруг получаю в ответ: «Нет, господин лейтенант, война для нас закончилась». Я – к отряду восемнадцатилетних парней, кандидатов в офицеры. – «Нет, господин лейтенант, война для нас закончилась». К морским артиллеристам – расчет 75 мм орудия на поворотном лафете. И те тоже: «Нет, господин лейтенант, война для нас закончилась». Тогда, решив подействовать личным примером, отправился на позицию сам, взвалив на плечо фаустпатрон. Один-единственный унтер-офицер последовал за мной.
А что я мог еще сделать? Против всеобщего настроения я оказался бессилен: не помогали ни угрозы, ни убеждение. Заложить? – это не в моем характере. Да и кого? Закладывать нужно было всех: никто больше не желал воевать.
Однажды мне все же пришлось написать рапорт – я был обязан это сделать. Как-то командир, забрав моих людей за исключением одного отделения, приказал мне вступить в командование объединенным отрядом из остатка моих солдат и из соседнего взвода. Хоть мне это совсем и не нравилось, но, приказ есть приказ, отправился принимать командование. В дороге встречаю двоих унтер-офицеров, те заявляют, командовать там некем: все разбежались. Срочно посылаю своих занять, как я думал, брошенную позицию. И что же выясняется: никто и не думал дезертировать, сбежали как раз эти два встреченных мною унтер-офицера. Их схватили. Собирались судить, но не успели: война закончилась.
Ну, а в тот день, когда мы вдвоем заняли оборону, на нашем участке царила тишина. Ландшафт в этих местах – помесь заболоченных лугов с песчаными дюнами (Marsch und Geest). Очевидно, канадцам это было также известно. Танки туда они не погнали.
6го мая объявили перемирие. Мы проделали марш до Штокхаузена, где было сложено оружие. 8го появились канадцы. – Я, помню, стоял несколько поодаль своих солдат, прислонившись к дереву. – Сытые, веселые, безукоризненно убранные, начищенные, отутюженные, как на парад. Офицер с тросточкой: «Не фотографировать! Не фотографировать!» Эта тросточка, которой он небрежно помахивал, почему-то меня особенно поразила. Перевел глаза на своих – какой контраст! Угрюмые, помятые, измученные. И сердце наполнилось горечью.
Что ощутили, когда узнали о капитуляции Германии?
Угнетала неизвестность, что будет дальше. Все же ощущения светопреставления не имелось: в последние дни успели свыкнуться с мыслью, что война бесповоротно проиграна. Противник находился в двадцати километрах от побережья. Шутили, помню, отступим и эти двадцать километров, а потом что? Поплывем? Куда?
К слову пришлось, моя теща вместо «капитуляция» всегда говорила «капутиляция» – точнее не скажешь.
Мы были интернированы. Так канадцы избавлялись от забот о нашем пропитании. Нас отвели за Кюстенканал, где предоставили самим себе. Жили в крестьянских домах, продукты питания наши интенданты закупали у населения. В пределах отведенного района передвигались свободно, однако, по тем, кто пытался сбежать, переплыв канал, стреляли на поражение. Наконец, в июле, стали отпускать первые партии: сначала крестьян, затем тех, кто до войны работал в пищевой промышленности. В третью группу попали госслужащие, настал, как я думал, мой черед: гражданская специальность у меня была «городской инспектор». Подхожу к месту сбора – сталкиваюсь со своим ротным, майором Фастенау: «Вы, Хандт, никуда не едете.»
- Как это?
- Тех, кто до войны проживал в советской зоне оккупации, по домам не распускают, пока из них формируются рабочие бригады, занимающиеся поиском и обезвреживанием мин, разборкой завалов и т.п.
Пришлось ему объяснить популярно, мне он больше не командир, приказать ничего не может, я твердо решил поехать со всеми и поеду. Так я попал в фильтрационный лагерь в Вильгельмсхафене, находившийся на территории неукрепленной казармы, там было только проволочное ограждение.
В лагере всем заправляли морские артиллеристы, те, кто всю войну просидел в тылу, охраняя побережье. Господствующий тон являлся, мягко говоря, не слишком любезным: «Хандт, выйти из строя, Вас никуда не отпустят!» – Я опять встаю в строй. И снова: «Хандт, выйти...» и т.д. На мое счастье немецким комендантом лагеря был знакомый, бывший полицай-президент Ольденбурга, – в вермахте – оберст – Засенберг. Обратился к нему, попросив официально подтвердить мои слова: дом в Магдебурге погиб при бомбежке; живы ли родители, мне неизвестно; с 1943 года постоянно проживаю в Ольденбурге; прошу отпустить меня по адресу постоянного проживания. Отчасти, это было правдой: на тот момент я действительно не имел никаких сведений от родителей. Оберст Засенберг любезно пошел мне навстречу, вместе мы придумали якобы мой постоянный адрес в Ольденбурге.
Нас было человек тридцать офицеров в лагере – от пожилого штабсинтенданта до меня, самого младшего по возрасту и по званию. Наша группа располагалась под открытым небом, вблизи проволочного заграждения. Канадцы – пленные, безоружные мы их больше не пугали – изощрялись в мелких издевках. В столовую – строем, бегом, на оправку – строем, бегом: «вся Германия бежит за вами!» Разгонялись на своих танкетках, резко разворачивая машину перед самой проволокой – нас с головы до ног обрызгивало грязью. Этот маневр повторялся многократно под гогот охранников.
Наконец, стали вызывать на допрос. У входа в палатку, где все это происходило, был расстелен немецкий флаг со свастикой. Те, кто перешагивал через него, могли поворачивать обратно: с такими не разговаривали и таких не выпускали. … Я наступил...
Допрашивал меня канадский майор, сразу обративший внимание на отсутствие в военном билете отметок об отпусках – эти страницы были вырваны, чтобы скрыть, что отпуска проводил в Магдебурге. «Да, – ответил я, притворившись изумленным, – а я и не заметил.» На допросе повторил свою сказку: дом наш погиб при бомбежке, судьба родителей неизвестна, во всей Германии имею пристанище лишь в Ольденбурге. Мне показалось, заговорив о бомбардировках, я задел его совесть. Тон, во всяком случае, с этого момента сильно смягчился. В конце-концов, канадец согласился со мной – я был отпущен в Ольденбург. Мне был вручен зеленый треугольник, выдававшийся всем освобождающимся. На прощание майор даже протянул руку, пожелав успеха в жизни на гражданке. Затем состоялся прощальный шмон – меня обобрали подчистую: все, что представляло из себя хоть какую-то ценность, перекочевало к канадским солдатам, производившим обыск. Некий сержант, найдя у меня фотографию отца в форме, порвал ее на клочки и растоптал обрывки.
Но вот, наконец, все позади и я, вместе с другими бывшими военнопленными, уже в кузове большого американского грузовика, направляющегося в Ольденбург. Машина трогается – и в этот момент из репродуктора доносится: «Хандт, немедленно явиться к коменданту лагеря! Мы не можем Вас отпустить.» Тут я подумал: «Поцелуйте меня в...! Пусть кто-то сначала попробует найти, а затем снять меня отсюда!»
Следующая сцена: стою на площади Пфердемаркт в Ольденбурге, в руках солдатский ранец с переменой белья – все мое достояние – и не знаю, куда мне пойти-податься. Выручил один знакомый унтер-офицер, бывший со мной в лагере, пригласив пока пожить у него. Комнатушка, что-то вроде кладовой, в квартире приятеля, куда едва влезали стул и стол, стала моим первым жильем на гражданке. Жена его работала медсестрой в канадском госпитале. На работе она организовала для меня т.наз. «олимпийскую кровать» – эти раскладные постели, предназначавшиеся для спортсменов и гостей игр, массово выпускались к Олимпиаде 1936го года. Охранник-негр проводил меня равнодушным взглядом, когда я, тяжело нагруженный, покидал госпиталь. Ему было не понять величие момента: откуда он мог знать, что несу первый в своей жизни предмет мебели, находящийся в законной личной собственности? Кровать тащил на себе через весь город, от Кройенбрюка до центра.
Очередной заботой было отметиться в комендатуре. Канадцы определили меня в строительную бригаду, занимавшуюся восстановлением разрушенных войной зданий. Сначала дробил камень, затем, кое-как освоив азы ремесла, трудился штукатуром. Я был крепким, стройным парнем, рост 1,83 метра. Должно быть, поэтому канадский сержант, надзиравший за работой, упорно подозревал во мне эсэсовца: «Du SS!» (Ты СС! – ломаный немецкий.)
– No, german infantry. (Нет, немецкая пехота – английский)
Перед тем, как отойти, он долго придирчиво разглядывал меня. Через час сцена повторялась:
– Du SS!
– No, german infantry.
И так в течение всего времени, что я там работал.
Как показали себя канадцы в качестве оккупационной власти?
Раздражали бесконечные проверки, из дома не выйдешь ни на минуту без удостоверения личности – всюду был риск нарваться на неожиданный контроль. Ночами внезапно появлялись в домах, квартирах – каждый обязан был вывешивать на двери листок с указанием проживающих – контролировали, все ли на месте, у жильцов проверялись документы. Однажды водитель канадского грузовика на мосту прижимал меня к кромке тротуара до тех пор, пока я не свалился с велосипеда. Лишь тогда, удовлетворенный, уехал. И еще один трагикомичный случай вспоминается. Молодыми любили танцы. Местное население могло танцевать до шести вечера. После шести танцплощадки были открыты лишь для канадцев и их подружек. Как-то мы – жена, своячница и я – уже направляясь домой, стали свидетелями ссоры одного канадца с какими-то местными парнями. На мою беду своячница, работавшая у канадцев переводчицей, решила влезть в чужие разборки: «Take it easy». Разозленный вмешательством, канадец женщину бить не стал – досталось мне. Здоровый фингал. Хотя я был совершенно не при чем, просто стоял рядом. А так ничего, особо вредными не были. Можно было ладить.
Трудясь штукатуром, рассылал свои резюме повсюду: почта, железная дорога, сберегательная касса и т.д. Наконец, пришел позитивный ответ из муниципалитета: городскому управлению требовался работник. Взять меня служащим они якобы не могли из-за денацификации – мне пришлось оформиться учеником, позднее вновь сдавать экзамены. В партии я не состоял, с этой стороны препятствий для моего трудоустройства не имелось. Но были ведь еще и молодежные организации. Принимая на работу, меня спросили, кем был в Гитлерюгенде. Юнгцугфюрера они еще могут взять, фэнляйнфюрера уже не имеют права. Я соврал, что был юнгцугфюрером. И эта моя ложь так никогда и не была разоблачена. Повезло.
Как проходила денацификация?
Этим занимался комитет, состоявший, по большей части, из немцев. Не скажу, чтоб его сильно боялись. Больше опасались доносчиков из своих же – ими могли оказаться друзья, соседи, родственники, коллеги по работе. В те времена по всей Германии распространилась подлинная эпидемия стукачества, сводились старые счеты, власти были завалены наговорами: «А этот-то...», «А тот-то...». Вот, и моего отца погубил чей-то донос.
Еще помню один случай, тогда нашумевший. Прямого отношения к денацификации он не имеет. При подходе канадцев некий крестьянин поторопился вывесить белый флаг. Наши, еще не успевшие уйти, с ним расправились, как с предателем – там на месте как раз случилась пара фанатиков. После войны отыскали того, кто отдал приказ – ему был устроен публичный процесс – и повесили.
Позднее отучился в Академии управления (не путать с нашей Академией наук, Академией в Германии может назваться и профтехучилище; здесь, скорее всего, речь идет о курсах повышения квалификации – примечание переводчика). Проработал в муниципалитете Ольденбурга до пенсии в 1989 году, дослужившись до ранга городского директора, руководителя главного управления. Главное управление, в отличие от управления по персоналу, ведало всем материальным: зданиями, деньгами, материалами, техникой и т.п. Не хватило лишь чуть-чуть до последней ступеньки – потолка карьеры с моим образованием – должности управляющего директора. Этот пост до 1989 года, к сожалению, так и не освободился. Ведал не только городскими финансами: например, проведение общественных мероприятий также относилось к моему кругу обязанностей. Отдел прессы, отдел городского развития, работа с общественностью также подчинялись мне. Однако, главнейшей заботой являлась подготовка заседаний городского совета. На этих заседаниях, в качестве единственного участника, знавшего стенографию, вел протокол. Работа была нелегкой, т.к. они нередко затягивались далеко за полночь, иногда до утра; мне же на следующий день приходилось диктовать протокол машинистке. Я отвечал и за доведение решений совета до сведения ответственных лиц и за контроль над их исполнением. Когда появились магнитофоны, работать стало легче. Долгие годы принимал участие в организации т.наз. «капустных обедов» (Gruenkohl-Essen) в Бонне – здесь люди из индустрии, культуры, представители общественных организаций и т.д. могли встретиться с ведущими политиками в неформальной обстановке. Затем отошел от этого дела. Первые встречи происходили интимно, позднее – слишком многие хотели туда попасть – все это стало смахивать на базар. Когда число приглашаемых возросло до нескольких сотен, «капустники» потеряли в моих глазах всякий смысл.
Через «капустники», однако, познакомился кое с кем из командования бундесвера. Тогда же мне удалось добиться приглашения военных на городские торжества. Сделать это было совсем непросто. У власти в Ольденбурге находились левые социал-демократы. Мой непосредственный начальник – его отец погиб на фронте – во время демонстраций лично раздавал пацифистские листовки, направленные против бундесвера. Я, вчерашний солдат, этого не понимал. Мой референт, также отслуживший, разделял мое мнение и вместе мы смогли достичь того, что связи между городом и бундесвером постоянно крепли и развивались.
В ходе этих контактов довелось узнать генерала Эбелинга, последнего командира 154го полка, где проходил испытание фронтом. В мою бытность там он оставался еще батальонным в ранге майора. Генерал-майор вермахта, он и в бундесвере дослужился до генерала. Конец заслуженной карьере положила книга «Поле битвы Германия», написанная им во времена холодной войны. Основной тезис: в случае «горячего» военного конфликта бундесвер в его нынешнем виде не имеет ни малейшего шанса, его разобьют вдребезги. Книга эта вызвала сильное неудовольствие в верхах, генерала отправили в отставку. При встречах с Эбелингом выяснилось, у нас имеются общие воспоминания, мы сдружились. Сам он являлся кавалером Рыцарского креста, даже не просто креста, а креста с дубовыми листьями. Он-то и пригласил меня в их Объединение.Поначалу я вступил в него на правах члена-спонсора, а через несколько лет, благодаря рекомендациям людей, знавших меня и не сомневавшихся в моей порядочности, стал и полноправным членом, хотя у меня всех наград лишь нашивка за ранение да Железный крест второго класса, полученный в самом конце войны за оборонительные бои с канадцами.
Что можете сказать об отношении к ветеранам войны в Германии?
Отношение к ветеранам-солдатам проигранной войны никогда не отличалось особенной теплотой, нынче же... С ровесниками еще можно говорить, те понимают. С молодежью же – ее распропагандировали, она верит в то, что мы ничем иным не занимались, кроме, как притесняли мирное население по всей Европе – неудобно даже признаться, что был солдатом. Это почти что равнозначно заявлению: «Я-нацист» или «Я – правый экстремист» – от тебя шарахаются, как от чумного. Раньше еще, бывало, приглашали ветеранов на всякие торжества, вроде проводов командира, в их родной части. Но вот уже много лет лет никого никуда больше не приглашают. Солдатам бундесвера запрещают контакты с ветеранскими организациями на основании каких-то там «приказов о традициях». Все это несправедливо по отношению к людям, отправленным на войну тогдашним политическим руководством Германии. За что их наказывают? За то, что честно исполнили свой гражданский долг? Не знаю, у кого еще возникнет желание проливать кровь за эту страну... Болтают о профессиональной армии, а желающих служить в ней негусто: вдолбили молодежи, «солдаты – убийцы»... («(Все) солдаты – убийцы», Курт Тухольски – эта фраза в послевоенной Германии очень популярна) Сам я бережно храню свои реликвии – перед смертью завещаю сыну. Только, вот, свастику пришлось соскоблить: нельзя, запрещено.
Как сложилась жизнь дальше? Выйдя на пенсию, в течение пяти лет по три-четыре месяца в году трудился на общественных началах консультантом, помогал наладить управление на острове Рюген. Работники местной администрации поразили меня следующим. У кого не спросишь про образование – ответ один: Немецкая народная армия. Оказалось, администрация на местах в ГДР являлась своего рода синекурой для военных в отставке. В управлении они не понимали ни хрена, зато как исполнителей их отличала дисциплинированность, добросовестность и энергичность. Работалось с ними легко. Особенно хорошие отношения у меня сложились с главой администрации Рюгена, отставным капитаном третьего ранга. Вернувшись туда на третьем году моего консультанства, больше его не застал. Оказалось, он скрыл свою работу на госбезопасность ГДР, был разоблачен, его уволили. Я же, со своей стороны, никаких проблем с ним не имел, наше сотрудничество осуществлялось исключительно плодотворно. Потом, по слухам, он открыл частное охранное агенство в Заснице.
Все это было уже после Воссоединения, а до Воссоединения посещали ГДР?
Нет, ни разу, даже на похороны матери не приехал. Мать осталась на родине, но, пока была жива, часто навещала, жила с нами подолгу. После смерти отца ей тяжело досталось: никакой специальности у нее не было, а существовать на что-то надо... Работала тяжело, подсобной рабочей в садоводческом хозяйстве. Неоднократно предлагал ей остаться у нас, но пожилых людей уже не пересадишь с привычного места. Умерла в 1976 году. Сам я последний раз побывал в родных краях четыре года назад. И больше не поеду. Сегодняшний Магдебург – чужое для меня место. Из друзей юности никого не осталось. Чудесный исторический центр уничтожила война. Ничто больше не напоминает тот Магдебург, где родился, город, который хорошо знал и любил. Он сохранился лишь в памяти – моей, моих сверстников. Помрем мы – и он исчезнет без следа.
Долгое время тренировал женскую команду по бриджу, куда входила и моя супруга. Пару лет назад, когда у нее обнаружились проблемы с памятью – она начала путать карты – оставил это дело. Сегодня она наизусть декламирует стихи, которые учила когда-то в школе, а, вот, что случилось вчера, совершенно не помнит. И ходит с большим трудом. Больше лежит. Да и с моим здоровьем не все в порядке: перенес две операции на сердце. Два-три раза в год навещает сын, он у меня профессор-медик, паталогоанатом. Дважды в году приезжает дочь. А так, доживаем свой век довольно одиноко. Единственная радость – автомобиль, не знаю, что бы я делал без него. Вождение очень люблю. Жена уже не в состоянии сама выходить – вывожу ее подышать воздухом.
Чем стала война лично для Вас?
Для меня война была и осталась неразрывно связана с долгом. Не скажу, что я прямо-таки рвался в бой. Вовсе нет. Никаких «Ура!» Но я принял присягу. Я был обязан. И таких мыслей – уклониться, сбежать, спрятаться – у меня никогда не возникало.
А были такие, у кого эти мысли возникали?
Таких в самом конце войны имелось в достатке. Помню, служил у нас офицер родом из южной части Ольденбурга. Утром просыпаемся – нет его. Был у меня связной, милый, несколько наивный деревенский парень из Фрисландии. Помню, как-то обращается ко мне по всей форме: «Господин лейтенант, отпустите меня домой! Я слышал, в наших местах поляки (армия Андерса) – места не нахожу от тревоги за родных.» На следующее утро он исчез. Позднее узнал, в дороге его схватили, попал в плен, где ему ему здорово досталось: вкалывал на шахтах в Бельгии. Больше повезло другому солдату, тоже связному, родом из Гамбурга. Перед тем, как дезертировать, он украл у меня пистолет. После войны получил от него письмо. Извинялся за кражу оружия. Сообщал, с ним все в порядке. Благополучно добрался до дому и неплохо устроился.
Вообще, в первые послевоенные годы получал много писем. И все дружеские. Люди тепло вспоминали совместную службу, рассказывали, как складывается их судьба на гражданке. Потом все это мало-помалу прекратилось. Появились новые интересы – жизнь продолжалась, война отошла в прошлое.
Случалось видеть охоту на дезертиров, казни?
Нет, ничего подобного увидеть не пришлось.
Служил у нас один офицер, как тогда выражались, «стопятидесятипроцентный». Вот он любил рассказывать, как в России, после одного боя, где они понесли большие потери, несколько деморализованных поражением солдат дезертировали и как он преследовал дезертиров, расстреливая их из автомата. Эту историю, явно рисуясь, он повторял неоднократно, всякий раз с новыми подробностями. Меня от нее мутило.
Долгое время – уже после войны – переживал из-за того, что довелось так мало повоевать.Одолевало чувство сродни ощущению вины перед теми, кому выпала участь потяжелей моей. Как-то мы разговорились на эту тему с генералом Эбелингом. И вот что он мне ответил: «На твоем месте я был бы рад. Знаешь, какова была средняя продолжительность жизни свежеиспеченного лейтенанта-пехотинца на Восточном фронте? 19 дней! Так, что считай, тебе здорово повезло!»
Когда стало ясно, что война будет проиграна?
В феврале 45го. До этого еще сохранялись какие-то иллюзии. Помню, в декабре 1944 года, перед нами, курсантами офицерского училища, выступал один лектор с докладом о новых видах вооружения, которые вот-вот поступят в действующую армию. Ожидалось, их появление переломит ход войны. Но в феврале мне стало окончательно ясно, что все это пустые надежды.
С военнопленными приходилось сталкиваться?
Если Вы имеете в виду пленных красноармейцев, то все случаи, когда пришлось с ними столкнуться, я уже рассказал. А вот югославов помню еще по Магдебургу. Их, примерно роту, каждый день прогоняли бегом возле нашего дома – они работали где-то неподалеку. И итальянцев. Под Ольденбургом итальянские военнопленные рыли для нас окопы, мы их и охраняли. Помню, мой связной, когда выпадала его очередь идти в охрану, таскал им за пазухой хлеб буханками. Рядом рыли окопы русские женщины, но они к нам отношения не имели – за ними надзирали немки в эсэсовской форме. Помню также, в одном из крестьянских домов, где квартировали под конец войны, работником был молодой парень с Украины. Так он там был принят, как родной сын, ел с хозяевами за одним столом. Выучился бойко говорить по-немецки и, судя по моим впечатлениям, был своей жизнью вполне доволен.
Война часто вспоминается?
Догое время каждую ночь видел во сне, но не Россию, а последние дни войны в Ольденбурге. Если у Вас есть желание послушать, расскажу поподробней. В конце апреля мне – не знаю, почему именно меня для этого выбрали – было приказано на 24 часа прикрыть отход полка. Выполнив задачу и нагнав полк, отступивший к Ольденбургу, тут же получил следующую: занять перекресток дороги, где канадцы обязательно должны были пройти. – Бременская военная дорога – главная артерия между Ольденбургом и Бременом. – Расставил своих людей так: слева от дороги отделение под командой унтер-офицера, справа два отделения, во главе также унтер-офицеры. Там же, с санитарами и связными, находился и мой заместитель, унтер-офицер Лёк – весь до пупа в наградах и отличиях. На полях сражений этой войны он собрал обильный урожай крестов, знаков и нашивок – каких только у него не было!
Перекресток Бремер Хеерштрассе / Кульманнвег – на самой окраине Ольденбурга, здесь начинались луга, перелески, стояли крестьянские дома, в одном из которых, поблизости от дороги, я устроил свой командный пункт.
30 апреля. Накануне на дороге показался канадский мотоцикл с парой разведчиков. Подорвался на мине. Затем появилась санитарная машина – мы позволили ей подобрать раненых. После этого нас только время от времени обстреливали из орудий. Потерь не имелось: перелет – недолет. Канадской пехоты мы, пока, не видели, но ясно было, она вскоре появится. С того самого дня, когда пришлось прикрывать отход, я толком не спал. Измученный до предела, передвигался на автопилоте, глаза постоянно сами собой смыкались. Дошел до состояния, когда, несмотря на крайнюю усталость, уже и не смог бы заснуть. Сказывались нервное перенапряжение, груз ответственности, неустанное ожидание боя.
Часов в десять вечера, не помню уже, по какому поводу, отправился проведать своего заместителя. Крестьянские дома на севере Германии выглядят так: в передней части дома – жилые покои, посредине – проход, связывающий их с хозяйственной частью дома, где по краям находятся стойла для животных, в центре – просторная площадка, где молотят зерно и т.д. Унтер-офицер Лёк размещался в жилых покоях – окна на сторону противника, в хозяйственной пристройке, на сене – солдаты моего третьего отделения во главе с унтер-офицером, тоже декорированным, как рождественская елка. В проходе, – дверь оттуда вела наружу – часовой, как сейчас помню, санитар из фольксдойче, по-немецки – ни бум-бум.
Говоря с Лёком, краем глаза заметил группу солдат, человек двадцать, подходящую к дому. Не придал этому значения, решив, что возвращается передовой пост – мы выставляли такие, в их задачу входило при приближении противника, не принимая бой, вернуться к своим, сообщив что они, там, увидели. И, лишь когда солдаты находились уже метрах в тридцати от нас, меня вдруг как громом поразило: канадцы!
Как я мог их спутать? А очень просто: незадолго до всех событий нас переобмундировали и перевооружили. Новая форма – просторная блуза, не привычного серого цвета, но коричневого оттенка, и соответствующие штаны, выглядела почти также, как канадская. Единственное бросающееся в глаза отличие – канадцы имели береты (Baskenmuetze) с кокардой. И именно по берету я их и различил, когда уже было поздно, и они уже бегали вокруг дома, выкрикая: «Камерад, хенде хох!» и что-то по-английски, что мой санитар из фольксдойче , стоявший на посту, наверняка, понимал не лучше, чем по-немецки.
Не получив ответа, канадцы, сгрудившись метрах в пятнадцати от дома, принялись совещаться, что делать дальше. Я в это время занял позицию в проходе — по краям двери там были маленькие окошечки, как амбразуры – , приготовившись стрелять. Штурмовой винтовкой 43 мы были вооружены совсем недавно, привыкнуть к новому оружию еще толком не успели. Я передернул затвор, забыв – от недосыпа ли или бог знает от чего – что она уже заряжена. И винтовку заклинило. «Стреляй!», – скомандовал своему заместителю, стоявшему рядом. Тот, спокойно, не отводя взгляда: «Нет, господин лейтенант, война для меня закончилась.»
- Стреляй, приказываю!
- Нет, господин лейтенант, война для меня закончилась.
- Давай мне свою винтовку!
Тогда он медленно поднял ружье и нарочито, так, чтоб я видел, прицелившись поверх голов, в воздух, выстрелил.
Раздавшийся выстрел положил конец колебаниям канадцев – они прытко побежали обратно к своим. Мы высыпали из дому, пустившись в погоню. Кричали, стреляли, чуть не ворвавшись на их плечах на канадские позиции. В последний момент опомнился, увидев, что со мной лишь кучка санитаров и связных. Вернулись. Направился в другую половину дома сообщить своим, что опасность миновала. И не нашел никого: все разбежались.
Решив, что оставаться здесь с пятью-семью солдатами не имеет смысла, повел их к своему командному пункту. Едва подошли к дому, только беремся за ручку двери – рядом разрывается снаряд. Моего заместителя ранит в левую ногу осколком. Откуда-то в руке у него появляется белый платок. Размахивая им и приволакивая раненую ногу, он бежит от нас по лугу в сторону леса, выкрикая «Войне конец! Войне конец!». В доме никого. Пусто. Дом разграблен. Неприятно думать, что сделали это, скорее всего, свои – больше некому. У меня остается единственный унтер-офицер, в гражданской жизни учитель в школе дпя умственно-отсталых, на вопрос о профессии отвечает всегда: «Монтер идиотов». И кучка солдат. Канадцы пристрелялись. Снаряды ложатся все плотнее. Решаю вести своих солдат в тыл, к основным силам роты. Но сначала возвращаемся к месту, только что оставленному – там можно напиться молока.
Напились. Но от канадцев наше возвращение не укрылось: дом загорается в результате прямого попадания снаряда. К своим нужно через ручей. Весна. Половодье. Ручей разлился, затопив мост. Лишь перила торчат из воды. Кое-как удается перебраться на другой берег. Рота уже ведет бой с наступающим противником. Весь остаток ночи воюем. Отдаю команды, как робот. Стреляем. Перебегаем. Залегаем. Опять стреляем. Горит сарай, откуда мы вели огонь. Нам удается подбить танк. Затем к нам в помощь приходит четвертая рота. И все напрасно. Под утро приказ – уходить по мосту в город, за нами мост взлетает на воздух. В городе первое, что узнаем: «Адольф помер».
Вот это все и снилось мне по ночам, но, чаще всего, та сцена, где мой лучший солдат, на которого полагался, как на самого себя, отказывается стрелять по противнику. Тогда я был раздавлен этим, переживал очень тяжело. Сегодня же думаю, и правильно он сделал, что не выстрелил. Расстояние – пятнадцать метров, не больше; плотная группа – отличная цель; полный магазин патронов – он бы там немало положил. И чего ради? Войну бы мы все равно проиграли.
Интервью и перевод: | В.Кузнецов |